Чтобы все спаслись. Рай, ад и всеобщее спасение — страница 26 из 42

плеромы. Но и тогда усвоение и окончательное собирание Христом человечества не может просто быть навязано человеческому роду в целом, но должно привести к внутреннему обращению каждой души, с тем чтобы подлинно предоставить «во всём» место Богу; спасение через единение с Христом должно разворачиваться внутри человеческой свободы и, следовательно, внутри нашей способности пойти своим путем. Для Григория как достойного представителя классической христианской метафизики зло и грех, разумеется, всегда суть случайные состояния человеческой природы и никогда – внутренне присущие ей качества; всякое зло есть лишенность изначальной благости, и потому греховность, разделяющая разумные творения с Богом, есть лишь болезнь, повреждающая и калечащая волю, похищающая у нее ее подлинную разумную свободу, и таким образом есть расстройство, от которого человеческая природа должна в конечном счете быть полностью избавлена, даже, при необходимости, посредством ада.

Как утверждает Григорий в Об устроении человека, зло по своей сути конечно – даже в каком-то смысле и есть чистая конечность, чистый предел – и потому нарастает лишь для того, чтобы прийти к окончанию; зло есть повесть, которая может иметь лишь имманентное завершение; и подобающий ему конец, в свете Божьей бесконечности, окажется не чем иным, как его собственным исчезновением. Когда оно истощится, когда бесконечность Божьего величия, красоты, сияния и радости изгонит всякую тень нечестия – весь хаос, обман и насилие, – тогда слава Божья засияет в каждом творении, подобно солнцу в незамутненном зеркале, и каждая душа – рожденная в свободу образа Божьего – по собственной природе обратится к божественной любви. Нет никакого иного места, никакой иной свободы; в конечном счете своей свободой человечество привязано к неизбежному Богу. И каждая личность, как избранная Богом прежде веков, совершенно необходима, ибо человечество, вечно желаемое Богом, никогда не могло бы осуществиться в отсутствие какого-либо члена этого тела, какой-либо грани этой красоты. Без того, кто утрачен, человечество, как его желает Бог, никогда не могло бы ни достичь завершенности, ни даже существовать в качестве творения, созданного согласно божественному образу; утрата даже одного оставила бы тело Логоса незавершенным, а замысел Бога в творении – неисполненным.

III

Впрочем, всё это, вероятно, уже должно быть нам известно – не из богословских соображений, а просто из трезвого рассмотрения любого внятного объяснения того, что значит быть личностью. Ведь наше спасение в качестве отдельных индивидов было бы возможным, только если бы мы могли быть личностями в качестве отдельных индивидов; а мы знаем, что последнее невозможно. И это само по себе создает немало проблем для преобладающего представления о небесах и аде. Я даже не уверен, что вообще возможно охарактеризовать отдельно взятую душу как святую или грешную в каком-то абсолютном смысле, поскольку мы все заключены в непослушание (как говорит апостол) именно в силу того, что связаны друг с другом уже в самой непредсказуемости общей нам всем раздробленности, и раздробленности нашего мира, и нашей ответственности друг за друга. Поэтому я не могу даже сказать, где – у какой оконечности благочестивой безысходности – я мог бы провести разграничительную линию между приемлемыми и неприемлемыми повествованиями о вечном осуждении. Разумеется, некоторые рассказы с очевидностью слишком отвратительны, чтобы верить в них, и могут быть отвергнуты с ходу; например: ребенок, который однажды рождается в нищете, «близ солнца в пустынных краях»[28], страдает от какого-нибудь ужасного и совершенно неизлечимого врожденного заболевания, умирает в мучениях, некрещеным, а затем – в силу неких причин, освященных богословской традицией, – отправляется на вечные муки, назначенные в качестве справедливого наказания за вину, унаследованную от далекого предка, или в качестве образцового осуществления божественного всевластия в вопросе избрания и отвержения, или в качестве чего бы то ни было еще. Сегодня большинство из нас сочтет это жалкой пародией на Евангелие, столь отвратительной как для разума, так и для совести, что – даже если бы per impossibile[29] она оказалась истинной – верить в нее было бы чем-то в моральном отношении непростительным. Но тогда при каких именно условиях и в какой момент язык вечного осуждения действительно перестает вызывать возмущение? Лично для меня – никогда, и по очень простой причине. Предположим, что тот ребенок, умирающий прежде, чем достигнет купели, в действительности не сходит в ад и даже не уносится на перламутровом облачке божественной нежности в благоухающий лимб некрещеных младенцев, а вместо этого (как полагал Григорий Нисский) восходит в вечное блаженство, чтобы бесконечно достигать там всё более глубокого общения с Богом. Думаю, все мы согласимся, что это куда более радостная картина. Но не будем останавливаться на этом. Представим теперь еще одного ребенка, родившегося в тот же день, на этот раз совершенно здорового, который вырастает в человека с чудовищным характером, жестокого, эгоистичного, даже кровожадного и который в конце концов умирает нераскаявшимся и потому нисходит в бесконечный ад. Несомненно, этот отвратительный тип сам решил стать таким, каким стал, – в той мере, в какой он был способен на это, сознавая принимаемые им решения; поэтому, возможно, он получил ровно то, что заслуживает. И тем не менее даже в таком случае я не могу полностью забыть – или счесть не имеющим отношения к делу – тот факт, что он пришел в мир, столь непоправимо поврежденный, что ребенок может однажды родиться в нищете, страдать от какого-нибудь ужасного и неизлечимого врожденного заболевания, умереть в мучениях… Что же тогда по-настоящему знал о Благе этот нечестивец? И насколько ясно он это знал, и в какой мере был способен рационально контролировать свою собственную волю? Несомненно, он не знал всего, во всяком случае с совершенной ясностью, равно и не обладал в полной мере способностью рационально определять или контролировать собственные поступки и желания. Даже какое-нибудь божество не было бы способно на это. Одной этой мысли достаточно, чтобы убедить меня в полнейшем моральном убожестве традиционной доктрины.

Однако это еще не главное в моем рассуждении. Я хочу сказать нечто гораздо более радикальное – нечто, что уже слегка затрагивал выше, в Первом рассуждении. Я хочу сказать, что люди не могут быть спасены как личности иначе, как во всех других людях и вместе со всеми ними. Это утверждение может показаться слишком сильным, но я считаю его всего лишь признанием некоторых очевидных истин относительно хрупкости, обусловленности и неотступности всего, что делает нас теми, кто мы есть. Полагаю (или хотя бы надеюсь), никто из нас не способен согласиться с доводом Фомы (и других), что знание о мучениях про́клятых увеличит счастье блаженных на небесах (см. Summa Theologiae, дополнение к третьей части, вопрос 94), – даже если, как всегда с готовностью заметят особенно неудержимо ревностные из защитников Фомы, он имеет в виду лишь то, что святые будут получать удовольствие от контраста между их блаженством и тем проклятием, от которого они были милосердно избавлены, а не то, что блаженные будут находить садистское наслаждение в зрелище как таковом. Понятно, что это бессмысленное различение, поскольку способность находить удовольствие в том, чтобы видеть, как другой испытывает страдание, от которого ты сам огражден, и есть на самом деле садизм. Но к чему обсуждать это? Как бы ни уточняли этот довод, сегодня мало кто из нас станет его защищать. Нам попросту недостает невозмутимости средневекового итальянского аристократа, жившего в эпоху, когда пытки, тюрьма и бессудная казнь за незначительные проступки были неотъемлемой частью суровой реальности жизни. Сегодня наша более чувствительная совесть требует несколько более мягких формулировок. Однако оказывается, что это отнюдь не такое простое дело, как могло бы показаться. Многие из сегодняшних более умеренных инферналистов, в попытке дать эмоциональное объяснение представлению о небесах, навеки подвешенных над адской бездной, и о рае, в котором блаженство святых не умаляется страданиями отверженных, предлагают в итоге нечто не менее жуткое. Недавно я читал одного евангелического защитника традиционных инферналистских воззрений, который утверждает, что для спасенных будет в моральном отношении правильным перестать жалеть про́клятых по той простой причине, что подобная жалость бесполезна, – точно так же, как будет простительным отвести взгляд от ужасной автомобильной аварии, жертв которой ты не можешь спасти, и совершенно выбросить ее из головы. Едва ли нужно говорить, что это совет страдающего моральным слабоумием. Моя жалость к умирающей от рака девочке тоже, наверно, не сможет исцелить ее; но каким чудовищем я был бы, если бы перестал поэтому жалеть ее?

Впрочем, возможно, я нечестно склоняю весы в свою пользу, выбирая столь откровенно вульгарный пример. Быть может, есть более извинительные формы безразличия к страданиям других. Во всяком случае, недавно один католический философ упрекнул меня в Интернете, что я преувеличиваю скандальность традиционного положения, что святые на небесах не будут (да и не могли бы, конечно) испытывать ни малейшего беспокойства по поводу мучений про́клятых внизу. В конце концов, утверждал он, мало кому из нас есть дело, к примеру, до отбывающего пожизненное заключение серийного убийцы, брошенного – с глаз долой, из сердца вон – на том или ином острове страдания в архипелаге жестокой американской пенитенциарной системы. В этом нашем равнодушии, заявлял он, нет совершенно ничего заслуживающего осуждения. Прежде всего я должен заметить, что не знаю даже, как реагировать на подобный довод, поскольку он представляется мне настолько глубоко нехристианским, что под вопросом само понимание этим философом христианской веры. Во всяком случае, заключительные стихи двадцать пятой главы Евангелия от Матфея определенно наводят на мысль, что христиане призваны соответствовать совсем иному уровню этической озабоченности. Однако куда важнее то, что мой критик сводил проблему к вопросу индивидуального психологического участия, частной озабоченности судьбой того или иного злодея. Да, верно, что большинству из нас нет дела до сидящего в тюрьме убийцы, – хотя, по правде сказать, в этом печальном эмоциональном факте нет ничего особенно похвального, к тому же это не лучший образец того, как нам следовало бы смотреть на вещи с точки зрения вечности, свободными от греха