Чтобы все спаслись. Рай, ад и всеобщее спасение — страница 28 из 42

σάρξ, sarx) и кровь (αἷμα, haima) – смертная жизнь «тела душевного» (σῶμα ψυχικόν, sōma psychikon) – исчезает, но не исчезает воплощенность как таковая, «тело духовное» (σῶμα πνευματικόν, sōma pnevmatikon), которое, несомненно, есть не просто локальное состояние, но состояние общности: каждая личность есть тело внутри тела человечества, которое по своей подлинной природе существует только как тело Христово.

Но тогда где в этом мире – или в мире грядущем – заканчивается эта сеть связей, делающих нас теми, кто мы есть? Я уверен, что нигде. Наша личностность, если углубиться в этот вопрос, несомненно, должна состоять не только в любви непосредственно к тем, кто окружает нас, но и в нашей расположенности к тем, о ком мы, по аналогии, заботимся издалека или даже отвлеченно; ибо важнейший закон подлинно действенной любви заключается в том, что она, для того чтобы осуществляться и продолжать быть действенной, должна непреклонно перерастать все лежащие в пределах непосредственной видимости границы. И все те, с кем связан каждый из нас, сами, в свою очередь, связаны и сплетены с бесчисленными другими, всё дальше и дальше, беспредельно. Мы с неизбежностью принадлежим нерасторжимому сопребыванию душ. В конечном счете личность вообще не может начать и продолжать быть личностью, кроме как во всех других личностях и через все другие личности. Григорий Нисский, несомненно, понимал это. В метафизическом смысле человеческие существа не являются «субстанциальными отношениями» или чистыми актами перихоресиса – взаимно «содержащими» друг друга, – как это утверждается о Лицах Троицы; мы не являемся в этом плане метафизически простыми. Согласно Сергию Булгакову (1871–1944), только Триединый Бог «личностен» в полном смысле, потому что в простоте своей сопребывающей жизни любви Он охватывает все модальности личностного бытия: Он одновременно «я», «мы», «ты», «вы», но полностью как единый Бог. Мы не таковы. А это означает, что для того, чтобы обрести для себя все необходимые и конститутивные модальности подлинного личностного существования, мы нуждаемся в других. Поэтому, хоть мы и не субсистентные отношения, мы всё же, – коль скоро мы вообще есть что-то, – основанные на отношениях субсистенции; каждый или каждая из нас есть совокупная история привязанностей и близостей, и ни одна из этих привязанностей и близостей не является просто привходящей по отношению к некоему более сущностному «я». Да, психологическое «я» внутри нас – маленькое, жалкое эмпирическое эго, что столь часто «кичится и тревожится свой час на сцене»[30] этого мира, – есть уменьшенное, сморщенное, ограниченное выражение духа, и в каждом из нас оно должно в конечном счете обратиться в ничто, если нам предстоит освободиться от того, что отделяет нас от Бога и ближнего; однако уникальная личность, на которой паразитирует это эго, сама не есть просто кокон, который предстоит сбросить. Возможно (и даже несомненно), внутри каждого из нас имеется тот божественный свет или искра нуса, духа или Атмана, что представляет собой постоянное присутствие в нас Бога, – место исконной поддерживающей нас божественной имманентности, «глубже глубин моих», interior intimo meo, – но этот свет есть единая неделимая основа нашего существования, а не своеобразие нашего личного существования друг в друге и друг с другом. В качестве духовных личностей мы есть динамические аналогии простоты божественной жизни любви и потому вечно принадлежим к той совокупной идентичности, которая для Григория Нисского есть одновременно «Человек» первого творения и вечное тело Христово.

Но это означает, что либо должны быть спасены все личности, либо не может быть спасена ни одна. Согласно традиционной картине двойственной вечности – окончательного разделения спасенных и про́клятых (будут ли последние при этом вечно мучимы или просто навсегда уничтожены), – на самом деле Бог мог бы вообще не спасать ни одну из личностей. Он мог бы, конечно, устранить каждого из избранных как того, кем он или она когда-то были, сокрушив, подобно вратам ада, их воспоминания и привязанности, а затем воздвигнуть на месте каждого из них некое иное существо, превратив таким образом волю каждого в идиотическое блаженство, лишенное отношений любви, сделавших его или ее этой личностью, – привязанностей, сострадания, нежности и всего остального. Однако личности, очевидно, не могли бы быть спасены; они могли бы быть только про́кляты. Нечто подобное личностному существованию мы могли бы иметь лишь в аду: возможно, мучимые воспоминаниями о безрассудно утраченной или преданной нами любви, но не полностью лишенные их. Неужели это и есть стоящий перед нами в конечном счете выбор: либо ад вечных мук, либо небеса, уничтожающие всё, что делало нас теми, кто мы есть? Если это так, если для того, чтобы войти в рай, мы должны превратиться в безымянные сущности, каждая из которых неотличима при отличении от всякой другой, тогда, возможно, нам скорее захочется отправиться именно в ад. И именно здесь эта часть моего рассуждения заканчивается. Я начал с цитаты из Паскаля. Позвольте завершить – в несколько неспешной манере – цитатой из Джорджа Макдональда:

Кто, любящий брата своего, подкрепляемый любовью Христовой и в смутной надежде, что когда-нибудь этому брату можно будет помочь, не встал бы из собрания блаженных и не сошел в мрачные места отчаяния, чтобы сесть рядом с последними, с единственными неискуплеными, с Иудами рода человеческого, и не был бы сам более блажен в адских муках, нежели в небесной славе? Кто, среди золотых арф и белых крыльев, зная, что далеко внизу, в подземельях творения, один из его рода, один несчастный брат остался неуслышанным в те стародавние времена, когда люди научены были любить ближнего, как самого себя, – кто, говорю, не ощутил бы, что должен подняться, что выбора не осталось, что, невзирая на страх, нужно препоясать чресла свои и сойти в дым, мрак и огонь, пустившись в дальний путь, полный тягот и ужаса, чтобы найти брата своего? – кто, разумею, из обретших ум Христов, из обретших любовь Отца?


Непроизнесенные проповеди, серия I:

«Возлюби ближнего своего»

Этот отрывок, надо сказать, напоминает мне некоторые из учений Исаака Ниневийского, особенно те, в которых говорится о природе подлинно милостивого сердца, просвещенного Божьей любовью, которое не может без слез сострадания размышлять даже о мучениях бесов. Он также напоминает мне наставление, данное Силуаном Афонским одному из своих братьев, что подлинная духовная любовь никогда не смогла бы вынести зрелища страдающих в аду душ. Это совершенная противоположность – морально здравая и духовно просвещенная противоположность – унизительной и варварской бессмыслицы, будто осведомленность святых о мучениях про́клятых могла бы увеличить небесное блаженство. Слова Макдональда, на мой взгляд, указывают единственный подлинный смысл, в котором страдания про́клятых могли бы способствовать блаженству спасенных: пробуждая вновь и вновь подлинно заместительную любовь в душах, всё бытие и счастье которых заключается именно в такой любви. И если уж имеется подлинная преемственность между любовью, которую мы призваны взращивать в себе в этой жизни, и преображающей любовью, которая, как принято считать, соединяет нас с Богом, тогда, без сомнения, не может быть ничего, что сдерживало бы наше желание включить в свое число тех, кто пока еще находится вне собрания искупленных. Такая любовь могла бы обрести свою совершенную радость только в радости завершенности. Такая любовь, по сути, не была бы даже способна провести различие между этим общим желанием спасения всех и стремлением индивидуальной души к собственному спасению. Я – это не тот я, который лишь сам по себе, но только тот, который во всех других. И если кто-то в аду, я тоже отчасти в аду. К счастью, однако, если христианский рассказ истинен, эта любовь не может теперь завершиться провалом или трагедией. Сошествие в те глубины – где мы разыскиваем и обретаем потерянных, обретая в этом собственное спасение, – есть не одинокий акт духовного героизма или тщетный бунт нашей конечной воли против безжалостной вечности. Ибо вся суть христианской веры состоит в убеждении, что другой уже спустился ради нас в эту бездну, чтобы окончательно освободить всех пленников, даже от цепей их собственной ненависти и отчаяния; и потому любовь, которая соделала нас всех теми, кто мы есть, и которая продолжит совершать это в вечности, не может в конечном счете быть отвергнута никем. Так все получат свою часть в «искупленном единстве всех, соединенных друг с другом своим устремлением к Единому Благу», как говорит Григорий в своем великом мистическом толковании На Песнь песней. Только так возникнет человечество «согласно божественному образу», и только так Бог будет подлинно всё во всём.

Четвертое размышление.Что есть свобода? Раздумья о разумной воле

I

Позвольте опять начать с цитаты, на сей раз – из записанной Морисом Друри истории, передающей краткий диалог между ним и Людвигом Витгенштейном:

Друри: До этого я читал Оригена. Ориген учил, что в конце времен произойдет окончательное восстановление всего. Что даже Сатана и падшие ангелы вновь обретут былую славу. По-моему, это была интересная мысль – однако ее сразу же осудили как еретическую.


Витгенштейн: Разумеется, ее отвергли. Она бы обессмыслила всё прочее. Если то, что мы совершаем сейчас, не имеет в итоге никакого значения, тогда жизнь лишается всякой серьезности. Твои религиозные идеи всегда казались мне скорее греческими, нежели библейскими. Мои же представления – стопроцентно еврейские.

Морис О’Коннор Друри. Воспоминания о Витгенштейне

При всём почтении к уважаемому философу, представления Витгенштейна по этому вопросу в действительности были еврейскими ничуть не более, чем греческими; по правде сказать, они были такими же еврейскими, как китайскими, алеутскими, тасманскими, аргентинскими или венерианскими. Он говорил полнейшую чепуху. Впрочем, надо заметить, он был также жертвой расхожих представлений об иудаизме, греко-римской Античности и раннем христианстве, господствовавших в его время и, увы, продолжающих, по-видимому, господствовать и в наше. Это такая нелепая картина отдаленного прошлого, позволяющая провести обманчивое различие между «греческим» и «библейским» взглядом на вещи, как если бы религиозные и интеллектуальные культуры Древнего мира были чем-то вроде конкурирующих корпораций или противостоящих политико-идеологических систем, совершенно непроницаемых друг для друга. И эта картина неизбежно согласуется скорее с нашими современными фантазиями относительно прошлого, нежели с действительными историческими и текстуальными свидетельствами, на которые опираются ученые. В действительности же идея вечной погибели нечестивейших из душ в месте бесконечного страдания, прежде чем пустить (неглубокие) корни в еврейской мысли, была, по всей видимости, греческим представлением – мифологическим, религиозным и философским; «библейский» характер этой идеи вызывает, прямо скажем, большие сомнения. В платоновском