Чтобы все спаслись. Рай, ад и всеобщее спасение — страница 36 из 42

м. Своей свободой человечество привязано к неизбежному Богу. В конечном счете, если Бог есть Бог и дух есть дух и если в каждой душе действительно существует неугасимая рациональная свобода, зло само должно исчезнуть в каждом интеллекте и каждой воле, и ада больше не должно быть. Только тогда Бог, и как цель истории, и как тот вечный источник и та вечная цель всех существ, что превосходит историю, будет всё во всём. Ибо Бог, как говорит Писание, есть огонь поглощающий, и Он должен в итоге поглотить всё.

III. Чему можно верить

Если другие отправятся в ад, то отправлюсь и я. Но я не верю этому; напротив, я верю, что все будут спасены, в том числе и я, – и это вызывает во мне глубочайшее изумление.

Сёрен Кьеркегор. Автобиографические дневники

Заключительные замечания

Обычай предписывает и благоразумие советует, чтобы здесь, в заключительной части, я грациозно извернулся и заявил, что не уверен в своих выводах, что предлагаю их лишь с нерешительностью, что совершенно понимаю убеждения тех, кто принимает в этой дискуссии иную сторону, и что полностью уважаю мнения по этим вопросам, противоположные моему собственному. Однако я нахожу, то ли из принципа, то ли из гордости, что попросту неспособен поступить так. Я убежден, что, отказываясь лгать относительно своих убеждений, я повинуюсь своей совести; даже более этого: я убежден, что, отвергая точку зрения большинства, согласно которой существует ад вечных мук, я повинуюсь своей совести особенно неукоснительно, поскольку вполне уверен, что заставлять свой разум согласиться с тем, что невозможно не признать отвратительным в моральном отношении, – это скверная штука. Однако я не полагаюсь на одну только совесть. Без поддержки разума вся добросовестность в мире свелась бы всего лишь к личному мнению. Я не вижу ничего предосудительного в том, чтобы полностью отвергнуть позднеавгустиновскую традицию в том, что касается отношения между благодатью и природой, предопределением и унаследованной виной, а также отвергнуть в особенности раннемодерные разновидности этой традиции (кальвинизм, барочный томизм, янсенизм и тому подобное), выразившие ее в столь крайних формах. В основе присущего им взгляда на вещи лежит, если говорить чисто исторически, катастрофически неверное прочтение Писания, чему способствовали неправильные переводы и анахронические домыслы по поводу концептуального словаря авторов Нового Завета, а также (в некоторых случаях) страдающее серьезными изъянами метафизическое мышление. И даже если бы всё это не имело места, одно лишь моральное убожество данной традиции, обусловливающее определенное ви́дение Евангелия, уже не позволяло бы относиться к ней с уважением. Впрочем, я понимаю также, что на этих страницах вышел далеко за пределы простой полемики с одним конкретным направлением христианской мысли. Я отверг любую разновидность инферналистской ортодоксии, какая бы христианская традиция ее ни произвела и сколь бы благожелательным ни было стоящее за ней мышление. Поступить иначе было бы с моей стороны бесчестно.

Было время – в первые века Церкви, и особенно в восточной половине империи, – когда было широко распространено представление, что есть тайны веры, предназначенные только для очень немногих, для христианской интеллектуальной элиты, или pnevmatikoi, «духовных» (термин, которым пользовался даже Павел), тогда как веру обычных христиан следует питать более простыми, более грубыми, более детскими формами учения. Для менее образованных, менее утонченных, менее умудренных в философии христиан перспектива адского пламени, как повсеместно считалось, всегда представляет собой наилучший способ побудить к примерному поведению. Даже среди тех, кто верил в спасение в конечном счете всех душ, существовала, пожалуй, слишком явно выраженная готовность позволить себе небольшое святое двуличие, если таковое требовалось, чтобы побудить к духовной трезвости тех из крещеных, кто особенно закоснел в бессердечии и неразумии. Иногда эту снисходительную двусмысленность можно заметить в дошедших до нас текстах, например когда великий каппадокийский отец Григорий Назианзин (ок. 329–390) в ходе проповеди об адском огне чуть приостанавливается, чтобы, так сказать, шаловливо подмигнуть своим собратьям-интеллектуалам, упомянув, что есть такие, кто «представляет этот огонь человеколюбивее и сообразно с достоинством наказующего», – а затем поспешно возобновляет свои мрачные огненно-серные предостережения, адресованные не столь интеллектуально одаренным слушателям (Слово 40.36). Возможно, сегодня это оскорбляет наши эгалитарные принципы, но в те времена среди высокообразованных принято было считать, что бо́льшая часть человечества представляет собой этакую толпу неудачников, которую можно заставить вести себя ответственно, только самым ужасающим образом обуздывая ее фантазии. В первые четыре или пять веков христианской истории вера во всеобщее спасение была распространена, пожалуй, куда больше, чем во все последующие столетия; однако в целом церковные власти никогда, как правило, не поощряли ее.

Вероятно, в этом была некая мудрость. Как человек позднего модерна я не могу избавиться от чувства, что быть честным (а я хочу, чтобы все мы были честны друг с другом) можно, только делясь одной и той же информацией со всеми. Но, возможно, с моей стороны это глупо. Возможно, среди нас полно тех, кого можно убедить быть паинькой, только угрожая бесконечной пыткой со стороны неутомимо-мстительного Бога. Один лишь намек, что «очищающий огонь» грядущего Века в конечном счете погаснет, – и многие из нас, вероятно, начнут мыслить подобно мафиозо, который отказывается свидетельствовать против своих подельников, так как уверен, что способен «отмотать срок». В конце концов, бравада – главная добродетель безнадежных глупцов. Я надеюсь, что на самом деле всё не так плохо, но, возможно, я несколько идеализирую ситуацию; свидетельства моего реального опыта можно в лучшем случае толковать двояко. И всё же, чтобы успешно притворяться, мне недостает невозмутимости. Я не могу кривить душой в том, что представляется мне столь несомненно ясным в своей моральной значимости. И я уж точно не могу поверить в то, что нахожу невероятным по сути. Я никогда не испытывал особого уважения к идее слепого скачка веры, даже когда этот скачок совершается в направлении чего-то прекрасного и облагораживающего. И я никак не могу относиться к нему с уважением, когда он совершается в направлении чего-то по своей сути отвратительного и унизительного. А я убежден, что именно это с неизбежностью и предполагает инферналистская позиция, какую бы форму она ни принимала. Я честно пытался найти для этого правила исключение. Год за годом я послушно изучал все аргументы в пользу вечности ада, от древнехристианских до современных, философские и богословские, и я продолжаю считать все их откровенно нелепыми. Даже самые умеренные, самые в моральном отношении тактичные, самые рассудительно-нерешительные – все они, я убежден, берут начало в предваряющем их экзистенциальном решении принять откровенно нелепую посылку, а затем двигаться дальше, как если бы эта посылка была не только в доктринальном отношении обязательной, но и в рациональном отношении безобидной. И не дай Бог, чтобы мы когда-нибудь вернулись или хотя бы позволили себе обратиться в воспоминании к этому первоначальному моменту – прежде чем началось рациональное объяснение и прежде чем был совершен этот скачок веры.

Я отмечал во введении, что нахожу довольно необычным занятием написание книги, которая, вероятно, не убедит почти никого. Однако я нахожу даже более тревожным то, что написал книгу, которую, уверен, вообще не было необходимости писать. Я искренне, возможно, наивно, верю, что учение о вечном аде prima facie[40] абсурдно – по той простой причине, что его невозможно даже сформулировать в христианских богословских терминах, не скатившись при этом в двусмысленность столь неудержимую и полную, что не остается ничего, кроме назидательной тарабарщины. Утверждать, что, с одной стороны, Бог бесконечно благ, совершенно справедлив и неисчерпаемо любящ и что, с другой стороны, Он сотворил мир на таких условиях, которые обязывают Его либо обречь, либо позволить обречь конечные разумные существа на вечное страдание, означает впасть в полное противоречие. И сколь бы ни были хитроумны риторические уловки, придумываемые, чтобы убедить себя, что это утверждение последовательно логически, возвышает морально и оживляет духовно, противоречие остается неразрешенным. Всё обращается в тайну, но лишь в том смысле, что требуется весьма таинственная способность верить в невозможное. Все мы знаем, что это так, даже если отказываемся признавать, что знаем это. Указывать (как указывали мне порою), что я слишком поспешно признаю́ некую совершенно непримиримую несовместимость этих двух сторон инферналистской ортодоксии, – это, на мой взгляд, примерно то же самое, что указывать, что признание невозможности чего-либо быть одновременно А и не-А есть не более чем своевольное предубеждение. В этом случае у меня нет никакой надежды убедить в чем-либо моих оппонентов. Когда под сомнение ставятся сами принципы моральной логики, на уровне их атомарных «простых составляющих», – то есть сами значения отдельных термов морального рассуждения, – тогда, полагаю, можно верить во что угодно, сколь бы чудовищно оно ни было. Впрочем, повторюсь, я не считаю, что это вообще нужно доказывать. Если «справедливость» хоть что-то означает, то это не может быть она. Если «любовь» хоть что-то означает, то это не может быть она. Если «благость» хоть что-то означает, то это не может быть она.

Достаточно лишь задуматься, к каким нелепым потугам нам приходится понуждать наше воображение и наше мышление, чтобы принять само понятие вечно длящегося ада – ведь то, о чем мы говорим, должно быть длительностью, а не какой-то вневременной вечностью, возможной только для бесконечного Бога. Когда мы пытаемся размышлять исходя из представления о вечно продолжающемся состоянии осознаваемого мучения в какой-либо душе, способны ли мы хотя бы помыслить, какого рода рациональным содержанием могла бы обладать эта идея? Можем ли мы представить себе – я имею в виду логически, не просто интуитивно, – что некто, всё еще пребывающий в мучении спустя триллион веков, или же триллион триллионов, или же триллион вигинтиллионов, хоть в каком-то смысле тождествен тому деятелю, что стяжал себе некоторое измеримое количество личной вины за ту крошечную, всё более исчезающе-призрачную долю мгновения, которую составляла его или ее земная жизнь? И можем ли мы представить себе это, даже осознавая, что в тот момент его или ее страдания в каком-то смысле только лишь начались – и, вообще говоря, всегда будут только лишь начинаться? Какому неимоверному насилию должны мы подвергнуть и свой разум, и свой моральный интеллект (не говоря уже об элементарном вкусе), чтобы эта отталкивающая идея нам самим стала казаться приятной – и всё потому, что мы зачем-то по глупости позволили убедить себя, что