Чуча. Песня Леса — страница 5 из 6

— А зубры? Такими рогами легко убить.

— Они никого не убивают.

— Даже для еды?

— Они едят траву. Знаешь, какая бывает трава! Ты не пробовал мышиный горошек?

— Нет.

— А лесной вейник? А перловник?

— Я не ем травы, Олень.

— Жаль. Ты принес бы мне. Да нет, надо щипать самому. Забрать губами снизу, от корня… — Глаза Оленя стали совсем лиловыми. И вдруг он поднял морду и тоненько простонал: — Я хочу на свободу-у! Я в мой лес листвяный уйду!

— У-у-у! — лениво подхватил самый большой Зубр.

— Там кусты! Там кусты! — захлебывался Олень.

А Зубры забубнили свое:

— Не вкусны, не вкусны…

— Там кусты, и дубровы, и ветер, — пел Олень.

— Не вкусны дубовые ветки, — тянули Зубры.

— И ветер — друг! — закончил на высокой ноте Олень.

А Зубры ушли голосами вниз:

— Не вкусны дубовые ветки из рук. Из человечьих рук.

— Почему они не сломают загородку? — спросил Чуча. — Им это просто.

— Их зовут «обученные неволе», — ответил Олень. — Они много лет здесь.

— Я попрошу Большую Чучу. Она выпустит тебя.

— Не выпустит. Я просил, — нагнул голову Олень.

— Но она не поняла. Ведь ты не знаешь человечьей речи.

— А ты?

— Я знаю. Я научился.

— И ты любишь людей?

— Я люблю Большую Чучу.

— Значит, любишь людей.

— Нет, я люблю Большую Чучу.

— Так у нас, у зверей, не бывает, — поднял морду, раздумывая, Олень. — Ты какой-то странный зверь. Но все-ттаки приходи ко мне почаще. Ты странный, но очень лесной.


В окно глядел желтый, красный, бурый осенний лес. Воздух лиловел и густел с каждой минутой. В темнеющей комнате огонь плиты становился все ярче.

— Давай-ка ужинать, — позвала я брата.

Он отложил бумаги, закрыл и погладил альбом с засушенными растениями — гербарий.

— А я ведь скоро кончу, — похвалился он. Уселся за стол, потер темными от въевшейся смолы руками щеки, глаза — устал!

Я поставила на стол сковородку с жареным мясом кабана — вчера брату выдали в лесничестве.

— Ох и вкусно! — радовался он. — Ты молодец, сестренка! Прямо жалко домой отпускать! — говорил он и щурился, и видно было, думал о своем: о работе, которую писал, о лесе — как его растить и беречь.

— Чаю налить?

— Нет, потом. — И снова за стол. — До снега съезжу в город, — сказал он. — Работу отвезу.

— И меня захватишь.

Мой отпуск подходил к концу.

— И тебя, и Чучу. Ну, а пока — молчок.


В комнате тихо. Даже лес за окном молчит. Только Чуча тихонечко чавкает — я дала ему сухарь…

Но вот и он замер. Поставил ушки. Что это? Нет, ни чего. Показалось. Да нет же, далекий, знакомый: «О-у-у! О!»

Чуча уже сидит, схватившись за решетку. Снова, бли же: «О-у-у! У-у!» И вот рядом с домом, где-то у оленьего вольера…

— Совсем обнаглел! — крикнул брат и вскочил из-за стола. — Я теперь его по голосу знаю — это хромой. Вчера тоже у вольера ходил. Ну ничего. На днях егеря соберутся. Возьмем его.

Утром, как только брат ушел в лес, Чуча выскочил из клетки. Он прыгнул на стол, пробрался среди чашек и тарелок, сел на задние лапки.

— Кх! Кхма-ма! — проговорил он, напрягая животик. И снова: — Кхма-ма!

— Что тебе, Чуча?

— Кх-олень! Кхалеша!

— Ну, пойдем.

Когда мы с Чучей подошли к вольеру, там суетились люди.

— Что случилось?

— Поглядите.

У самой загородки, примяв обглоданную сосенку, ле жал Алеша.

Белела его длинная запрокинутая шея, ноги подлом лены, как в беге.

— Чи-чу! Чи-чу! — закричал-запричитал Чуча, спрыгнул с моего плеча, побежал к другу.

На узком рыжем боку был процарапан след трехпалой волчьей лапы.


…Все живое умеет горевать. Кричит-убивается птица над разоренным гнездом; перестает есть собака, потерявшая хозяина: кошка, когда у нее заберут котят, мечется по комнате, мяучит, зовет…

Но я никогда не видала, чтобы зверь плакал.

Огромные тяжелые слезы выкатывались из Чучиных глаз. Мордочка была мокрой. Он лежал у меня на согну той руке, вздрагивал и попискивал. Я гладила его и не знала, чем утешить.

— Мой брат убьет этого хромого волка, — говорила я. — Это он во всем виноват.

— Кхнет… я… я! — твердил Чуча.

Может, он жалел, что не показал людям, где живут волки. И вот теперь убили его друга.

На другой день выпал снег. На его белизне, как на фотопленке, обозначилась вся лесная жизнь: здесь пробежал заяц — следы длинных задних лап обогнали передние; вот крестики птичьих коготков — слетали подбирать семена березы…

— Сегодня возьмем хромого, — сказал брат.

И снова зазвучали в лесу выстрелы.

Каждый раз Чуча вздрагивал, сжимался и все глядел, глядел в окно.

Он помнил солнечные брусничники, горячие смоляные ельники, зеленую рощу скальных дубов… Но что там теперь, когда холодно и бело, он не понимал.

И еще все время помнил он про Ясенскую Сороку. И знал, что птицы выполнят слово.

«От болота до человечьей тропы…»

«Когда люди придут за тобой…»

Чуча не мог ни есть, ни спать, ни говорить. Он мог только ждать, прилепив лапки к оконному стеклу. Но даже он не увидел, как подошли охотники.

Потому что была уже темная ночь. Не увидел, но услышал шаги. И по ним гадал — несут что-нибудь на плечах или нет. Нет, не несут!

Множество ног потопало дальше, а две, в сапогах, — по сеням и в комнату.

Брат бросил мокрую шапку на стул.

— Ну что, ушел хромой? — Это спросила я. Хотя и так было видно — не удалось.

— Как бы не так! — вдруг засмеялся брат. — Флажками обложили! Не уйдет! — Он подсел к столу, к горячему чаю. — А ведь заводил нас. — Брат грел руки об стакан, отпивал мелкими глотками.

Ну и устал он! Ну и промерз! Бедный мой лесник.

— Двигай стул к плите.

— Ух, хорошо!

— Ну так что хромой?

— Заводил, говорю. Совсем запутал. И ушел бы, если б не сороки. Увидели его, подняли крик. Куда волк — туда они. Куда они — туда мы. Он след путает, а они распутывают. Мы б его и сегодня взяли, да стемнело. А там болото не замерзло. Побоялись. Ну да теперь он наш!

Брат скинул мокрую одежду, завалился спать и сразу заснул. И видел во сне, наверное, белый снег и черный след — три лапы обычные, а одна — трехпалая. Хромой волк. И над ним — сороки. Я уже засыпала, когда руку мне привычно щекотнуло. Теплая, мягкая мордочка. Влажный нос.

— Иди спи, Чуча. Мне рано вставать.

— Кхгдеон? Кхгдеон? — тихонько спросил Чуча.

— Кто?

— Волкх…

— А! Его поймали. Он не уйдет.

— Кхкапкхкан? — с трудом выдавил Чуча.

— Нет, не капкан. На волков иногда охотятся с флажками. Ну, тряпочки просто. Место, где прячется волк, обносят веревкой с флажками, и волк боится перепрыгнуть через них.

— Кхчто боится?

— Кто его знает. Бояться-то нечего. Это не стреляет, как ружье, и не хватает, как капкан. Понимаешь? Но волки этого не знают. Вот и хромой попался. Спи спокойно. Он больше никого не убьет.

Чуча не уходил. И не двигался. Притаился около моего уха. Будто о чем-то думает. Потом потянулся и лизнул мне щеку, нос. Засыпая, я слышала, как Чуча возится не то в клетке, не то снова возле окна.

Я проспала, не услыхала, как ушел брат. И проснулась, когда он уже вернулся, сердито хлопнул дверью. Свет в окне был неяркий, утро еще раннее.

— Ты что так скоро?

— Черт его возьми! — крикнул брат. — Оборотень какой-то, а не волк. Знаю точно — был там, за флажками. И ушел. Старый не решится. А он ведь прибылой, щенок совсем.

Вид у моего охотника был жалкий, и, чтобы я не заметила этого, он вышел. И вот уже со двора донеслось — хэк! хэк! — рубил дрова для плиты.

— Ну вот, Чуча, зря я тебе пообещала… — Я заглянула в клетку. Что это? Она была пуста.

Ни на столе, ни на книжной полке, ни на диване зверька не было. И на окне не было. А по ту сторону стекла, под форточкой, что не закрывалась на ночь, на подтаявшем снегу, маленькие глубокие следы. Будто крохотный человечек пробежал на четвереньках. Путь его лежал к лесу.

Брат втащил и бросил у плиты охапку дров. Стряхнул щепу с ватника.

— Что-то Чучи не слышно, — сказал он. — Не заболел?

Я молчала. Молчала вот о чем.

Жил в нашем доме зверек — малая кроха огромного, непонятого нами леса. Он привык к нам и полюбил, как привыкают и любят чужую страну.

Но придет день, когда шевельнутся вдруг и окликнут родные края. И нет тогда ничего дороже их законов, и старая дружба болит, как свежая рана.

Но чтобы вернуться к ним, надо порвать с чужими.

А Чуча вернулся.


Настал день уезжать мне домой.

Я вышла проститься с лесом. Ранний снег растаял. Солнца не было. Лес стоял мокрый и настороженный. Ждал. Ждал ветров, настоящего зимнего снега.

Среди бурого брусничника ярко зеленел мох. Желтая голенастая трава торчала вдоль тропинки… Вот знакомая поваленная елка корнями наружу. А дальше — необжитой, лесной лес.

Я узнавала и не узнавала эти места. И они едва помнили меня…

Вдруг к ногам упала огромная шишка. Шишка-великан. Я подняла ее. Наверху в ветвях что-то шарахнулось и притихло. Белка?

А может быть…

Я вытянула руку ладонью вверх.

— Ну, иди!

Но никто не спустился на ладонь.

Я побрела дальше. У входа в чащу, там, где обрывалась тропинка, на ней лежала ореховая звездочка — пять отличных желто-коричневых орехов в буром узорном домике. Я поглядела вокруг: орешника близко не было. И опять я подумала: а вдруг!

И позвала:

— Чуча!

Снова что-то зашуршало на сером стволе елки. И сверху, издалека, донеслось непохожее эхо: «Чу-ча! Чу-ча!»

Ветер подхватил его, смял, перемешал с шумом хвои, редким криком птиц, стуком голых веток. Все эти шорохи, крики, скрипы сомкнулись.

И вдруг я различила:

Я ветер, я ветви, я вечен, — так говорил лес.

Я зелен, я волен, я полон, — говорил лес.

У меня есть дубы и грабы,

У меня есть грибы и рыбы,