Чучело-2, или Игра мотыльков — страница 35 из 47

— Такая у меня позиция. — Он отпустил ее руку и пошел к двери.

Лиза его не провожала. Она слышала громкие удаляющиеся шаги, слышала, как открылась и захлопнулась дверь. Жуткий ползучий страх овладел ею. Она почувствовала смертельную усталость, с трудом доползла до Костиной тахты, прилегла и так крепко уснула, что не слышала новых беспокойных звонков телефона. А когда проснулась глубокой ночью, то никак не могла сообразить: приснился ей приход Сумарокова или это было на самом деле?

Лиза зажгла свет. Огромное лиловое пятно сжимало ее запястье. Теперь она четко вспомнила — это случилось.

Третья часть

21

Вскочила как оглашенная ни свет ни заря, на душе тяжко. Глазастая умерла!.. Вот что вспомнила. Покачиваясь, прошла в ванную, стою скованная, ни рукой, ни ногой не могу шевельнуть. Паралитик. Перед глазами картинка, не отвяжешься: лежит Глазастая на полу, руки раскинула крестом, а вокруг ладоней лужи крови — она себе вены взрезала. Стою. А в голове беспрерывно стучит: «Глазастая умерла, Глазастая умерла… Как теперь жить?»

Пустила холодную воду из крана. Ошарашила ею уши и шею — вроде проснулась. Тут в голове просветлело, меня осенило: жива Глазастая, не умерла! Заорала на себя: «Идиотка чокнутая!.. Не понимаешь, что ли, что это сон?… Балда!.. Дебилка последняя!» Кричу, кричу на себя, реву и слезы размазываю. «Вот картинка, — думаю, — хорошо, никто меня не видит». А самой еще страшно. Из меня сон медленно уходит. Когда просыпаюсь, вначале не могу отличить, что приснилось, а что правда. Я и маленькой такая была, проснусь, реву от страха, Степаныч хватает меня, тащит в ванную, хохочет сам, обливает холодной водой, и я прихожу в себя.

Однажды мне приснилось, что меня превратили в жабу, что у меня вместо лица — жабья морда. А Степаныч поволок меня к зеркалу, а я отворачиваюсь, плачу, боюсь на себя взглянуть, вот тогда он и облил меня впервые холодной водой, чтобы я очухалась. После я одним глазком на себя взглянула — вижу, нормальная, не жаба. Обрадовалась, помню, засмеялась, дурочка, и захлопала в ладоши. Не знала, что я жабой навсегда стану, что мне дадут такое прозвище, потому что Степаныч, для смеха, рассказал соседям про мой сон, а когда я появилась во дворе, то кто-то из малолеток крикнул: «Смотрите, вон Жаба пришла!» И пошло-поехало: Жаба, Жаба! А Степаныч сказал тогда: «Из жабы знаешь какая красавица вырастает?… Первейшая. Только для этого надо терпение и немного удачи». — «А что такое удача?» — спросила я. А он ответил: «Ну, это чудо. Будешь ты жить-жить, потом произойдет в твоей жизни чудо, и ты станешь красавицей».

Сколько лет с тех пор прошло?… Десять. А я так и осталась Жабой, и никакого чуда. Из двора прозвище со мной переехало в детсад, оттуда в школу, а теперь по беспроволочному телеграфу в училище. Да мне на это наплевать. Когда злюсь, могу за Жабу по морде съездить, а иногда рассмеюсь вместо со всеми, если настроение хорошее.

А Степаныч, наивняк, все еще ждет для меня чуда. Да я его не переубеждаю, не хочу разочаровывать, раз он верит в сказки.

Тут я очухалась и вспомнила, что мне надо до училища написать Косте в колонию и приготовить Глазастой кисель. Вчера я запаслась на базаре клюквой. Цены там, я вам скажу, обалденные. Я возмутилась. А баба-торговка закричала: «Хочешь покупай, а не хочешь — отваливай!» Я же ей миролюбиво, а она орет. «Хорошо бы ей опрокинуть таз с клюквой, — подумала, — пройти мимо, зацепить локтем и опрокинуть. А по этой клюкве все бы ходили и давили ее сапогами — вышла бы кровавая история…» Из принципа я купила клюкву у сморщенной худенькой старушки. Мне ее жалко стало, я у нее купила два стакана вместо одного.

Тут я посмотрела на часы — уже семь. Закрутилась со страшной скоростью. До училища надо приготовить кисель Глазастой, чтобы взять с собой, потому что, если возвращаться домой и потом готовить, наверняка опоздаешь в больницу. Там строго, передачи принимают только в положенное время.

На готовку я ловкая и быстрая. В один миг отжала из клюквы сок, отжимку залила водой, прокипятила, процедила, добавила крахмалу и сахару, а потом влила туда клюквенный сок. Вливала его медленно, помешивая в кастрюле деревянной ложкой. Поймала себя на том, что улыбаюсь: мне нравилось, как свежая ярко-малиновая струя сока растворялась в горячей темно-багровой жидкости. Поставила кисель студиться в таз с холодной водой, а сама села строчить письмо Косте.

Только тут поняла, отчего улыбалась, когда варила кисель, — о Косте думала. Я часто ему писала, но не получила ни одного ответа. Не обижалась, он ведь в колонии, а я на воле. Правда, он передавал мне приветы через Лизу, если та не врала из жалости. А вчера Лиза объявила, что через месяц Костю выпустят, — ей Глебов об этом сообщил. А меня от этой новости прямо в жар бросило, я закричала: «А вы уже написали ему об этом?… Он знает?» А она ответила, что еще нет, что ждет, когда будет приказ о Костином досрочном освобождении.

Тут я обрадовалась и прикусила язык. Сразу решила срочно ему написать. Вдруг мое письмо придет первым, пока казенная бумага доползет до колонии, и Костя узнает именно от меня, что его освобождают. Вот почему я так спешила с письмом. Лизок сообщила мне об этом на ходу: она торопилась, ей было не до разговора — непривычно намылилась куда-то, впервые в этом году. Подумала: «Хорошо, что Степаныча нет, а то бы расстроился». Он привык за эти месяцы, что Лиза всегда сидела дома и каждый вечер заходила к нам. Весь вечер я прождала, но Лизы все не было и не было, и я легла спать, чтобы не привлекать внимания Степаныча к ее отсутствию.

«Самурай, привет! — написала я. — С большой радостью узнала, что тебя выпускают раньше срока! Вот и кончились твои беды! Приезжай побыстрее, все тебя ждут. И ребята из группы, и девчонки, — врала я, потому что наша дружная компания давно рассыпалась, каждый жил своей жизнью, — но особенно, конечно, я!»

Я перестала строчить и несколько раз прочитала то, что написала. Потом почему-то вычеркнула слова «особенно, конечно, я». Подумала: а чего про это писать?… И заторопилась дальше, потому что время подгоняло.

«Не хотела я тебя огорчать, но что поделаешь, у нас случилось настоящее горе. Даже не знаю, с чего начать… Чтобы тебе было понятно, напишу все по порядку, а то у меня путаница в голове, я еще не очухалась от всех новостей.

Только ты не расстраивайся, у нас уже все налаживается.

Итак, начинаю… Сначала у Глазастой умерла мама. Без всякой болезни. Описываю тебе момент смерти со слов Глазастой. Они вместе пришли в ателье, чтобы заказать Глазастой платье ко дню рождения. Ей стукнуло пятнадцать. И у них дома по этому случаю намечалась большая тусовка.

Эх, сейчас ты узнаешь, что учудила эта пятнадцатилетняя!

Перед походом в ателье она поссорилась с матерью: не хотела шить платье, зачем оно ей — она же хиповка. А мать настаивала, потому что это был приказ отца. Он собирался устраивать день рождения и хотел, чтобы „его дочь была на этом празднике в нормальном платье“.

В ателье у матери Глазастой закружилась голова, она хотела присесть в кресло, но промахнулась и опустилась на пол. И тут же умерла от кровоизлияния в мозг. Ты подумай — на виду у всех!

Я первый раз была на похоронах, и они оставили в моей душе неизгладимый след. Я много думаю теперь, какая странная штука жизнь: живет-живет человек — и вдруг умирает. Что меня потрясло, так это то, что умереть может каждый. Раньше я об этом никогда не думала, а теперь все время волнуюсь за Степаныча. Веришь, сижу в училище на занятиях, вдруг вскакиваю как чумовая, бегу ему звонить — проверяю, жив ли? И про себя думаю: „А вдруг я тоже умру? Ведь все мы умрем когда-то?!“ Жалко всех, жалко себя… Хотя про свою смерть я думаю спокойно, даже с радостью. Вот умру, а ты меня пожалеешь. Поцелуешь меня в гробу».

Тут я перестала писать. Подумала, что волнуюсь не только за отца, но и за Лизу, и за Глазастую, а больше всего за Костю. Вспомнила, как просыпаюсь ночью и меня такой страх за него охватывает, что потихоньку плачу в подушку, чтобы Степаныча не разбудить. Расхотелось писать, встала, включила радио, там песенку играли веселую, потанцевала, успокоилась, снова села за письмо.

«В тот день Глазастая позвонила, что у нее умерла мама, и что сегодня похороны, и чтобы я пришла в два часа на Воробьевку, дом восемь, квартира тридцать один, и чтобы я Ромашке и Каланче ничего не говорила. И отключилась.

А я стояла у телефона, ничего не соображала. Потом очухалась, стала собираться: до двух времени оставалось мало. Собираюсь, а сама чувствую: боюсь, тяну время, тяну… Не помню, как села на стул, чтобы обуть кеды… Отрубилась. Сижу, грызу ногти, ничего не соображаю, но все время страшно.

Когда шла к Глазастой, у меня зуб на зуб не попадал. Еле заставила себя войти в подъезд. Только поднялась на второй этаж, меня женщина нагоняет, одетая во все черное. Посмотрела и спросила: „Ты туда?“ Я кивнула. „Что теперь будет с Коленькой, ума не приложу“. Я решила, что она говорит про отца Глазастой. Я с ним не знакома — молчу. А оказалось, не про отца, нет. Ты слушай, слушай, что произошло дальше! Мы пошли по лестнице наверх. Вдруг что-то прошуршало над нами и по волосам меня — чирк! От страха я остолбенела, втянула голову в плечи — боюсь шелохнуться. А женщина говорит — вполне серьезно: „И меня задел… Не пугайся — это ангел смерти летает… За ее душой прилетел… Она ведь святая была…“ Представляешь мое состояние?…

Она обогнала меня и скрылась. А „он“ снова надо мной пролетел и снова — чирк по волосам! И тут я увидела, что это был обыкновенный голубь. Как он влетел в подъезд — не представляю. Я влезла на окно, чтобы открыть и выпустить голубя, а там все заржавело и не открывается. Тогда я локтем трах по стеклу — осколки вытащила и ушла.

Медленно потащилась дальше, все время почему-то думала о голубе, почему-то было страшно, а еще чем-то непривычным пахло. Решила, это от покойника такой запах, а оказалось — елкой. Весь коридор в квартире был устлан еловыми ветками, а дверь была открыта настежь.