Из этого ничего не вышло.
— Посмотри на себя, — говорила она (бум — бум — бум-м, гудел барабан, и утробный звук вырывался из обезображенного рта). — Я знаю, почему ты не дал себе труда включить вывеску. Я знаю, почему ты даже не открыл контору сегодня. Не потому, что забыл. Ты просто не хочешь, чтобы кто-нибудь заехал, и надеешься, что никто и не появится.
— Ладно! — буркнул он. — Я признаю это. Я ненавижу этот мотель — всегда ненавидел.
— Не только это, мальчик, — и снова: маль-чик — бум-бум-м — ритмичный голос, вырывающийся из пасти смерти. — Ты ненавидишь людей. Потому что, на самом деле, ты боишься их, разве нет? Всегда боялся, еще с тех пор, как был совсем малышом. Тебе бы только усесться поудобней в кресло у лампы и читать. Таким ты был тридцать лет назад — и таким же остался. Прячешься за обложками своих книжек.
— Я мог бы заняться чем-нибудь и похуже. Ты сама всегда это говорила. По крайней мере, я не шлялся по улицам и не попадал в неприятности. Разве не лучше самосовершенствоваться?
— Самосовершенствоваться? Ха! — он чувствовал, что теперь она стоит у него за спиной, смотрит сверху вниз. — Это ты называешь совершенствованием? Меня не обманешь, мальчик, и не надейся. Куда тебе. Если бы ты еще читал Библию или пытался получить образование. Но я знаю, какие вещи ты читаешь. Ерунду. Или еще что похуже!
— Между прочим, это книга по истории цивилизации инков…
— Уж конечно. И, могу поспорить, в ней полно гадостей об этих грязных дикарях — как в той, что была у тебя о Южных Морях. А, ты думал, я не знала о той, да? Прятал ее в своей комнате, как и все остальное, как всю ту мерзость, что привык читать…
— Психология — это не мерзость, мама!
— Он называет это психологией! Много ты знаешь о психологии. Я никогда не забуду, с каким бесстыдством ты говорил со мной в тот раз, никогда не забуду. Чтобы сын говорил собственной матери такое!
— Но я только пытался объяснить тебе. Это то, что принято называть Эдиповым комплексом, и я думал, что если бы мы вдвоем взглянули на проблему трезво и хотя бы попытались понять ее, может, что-нибудь изменилось бы к лучшему.
— Изменилось бы, мальчик? Ничего не изменится. Ты можешь прочесть хоть все книги на свете и все равно останешься прежним. Мне незачем выслушивать гадости и разную неприличную чушь, чтобы понять, что ты собой представляешь. Господи, да это поймет и восьмилетний ребенок. Кстати, твои маленькие товарищи все прекрасно и понимали, еще тогда. Ты — маменькин сынок. Так они тебя прозвали, и им ты и был. Был, есть и всегда будешь! Толстый и неуклюжий маменькин сынок-переросток!
Барабанный гул ее слов оглушал, отдавался и вибрировал в его груди. От гадкого привкуса во рту можно было задохнуться. Еще немного, и он расплачется. Норман тряхнул головой. Только подумать, что она все еще способна доводить его до такого состояния — до сих пор! Она всегда к этому стремилась, добиваясь своего без труда, и всегда будет добиваться, если только…
— Если только — что?
Господи, она еще и мысли его читает?
— Я знаю, о чем ты думаешь, Норман. Я все о тебе знаю, мальчик. Я знаю о тебе столько, что тебе и во сне не снилось. Ты думаешь, что хотел бы убить меня, ведь так, Норман? Но ты не можешь. Потому что в тебе нет ни капли самостоятельности. Это у меня есть сила воли. У меня всегда хватало ее на нас обоих. Потому-то тебе никогда и не избавиться от меня, даже если бы ты действительно захотел.
— Само собой, в глубине души ты не хочешь этого. Я нужна тебе, мальчик. И в этом суть, не правда ли?
Норман поднялся на ноги — медленно, неторопливо. Он не смел повернуться и взглянуть ей в лицо, по крайней мере сразу. Сначала он должен был приказать себе успокоиться. Будь очень, очень спокоен. Не думай о том, что она говорит. Она старая женщина, и голова у нее не совсем в порядке. А если ты будешь и дальше так реагировать на ее слова, у тебя тоже будет не все в порядке с головой. Скажи ей, чтобы она шла в свою комнату и прилегла. Там ее место.
И лучше пускай поторапливается, потому что если она промедлит на этот раз, ты придушишь ее — ее же собственным Серебряным Шнурком…
Он начал поворачиваться, собираясь заговорить, и в этот момент раздался звонок.
Это означало, что чья-то машина пересекла сигнальный кабель, проложенный поперек подъездной дорожки, ведущей к конторе.
Даже не оглянувшись, Норман шагнул в холл, снял с вешалки плащ и вышел в темноту.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Дождь накрапывал уже несколько минут и успел стать довольно сильным, прежде чем Мэри наконец заметила это и включила дворники. Одновременно она зажгла фары — совершенно неожиданно потемнело, и уходящая вдаль дорога превратилась в неясное размытое пятно, обрамленное с обеих сторон высокими деревьями.
Деревьями? Она не заметила вдоль дороги никаких деревьев, когда проезжала тут в последний раз. Конечно, это было прошлым летом, и тогда она приехала в Фейрвейл в ясную солнечную погоду, бодрая и отдохнувшая. Сейчас она была измотана после восемнадцати часов за рулем, но все равно была в состоянии помнить и чувствовала, что что-то не так.
«Помнить» — это оказалось ключевым словом. Она вспомнила, немного смутно, как где-то с полчаса назад колебалась, проезжая развилку. Все было ясно: она свернула не туда. И теперь находилась один только Бог знал где, под дождем, в кромешной тьме…
Немедленно возьми себя в руки. Ты не можешь позволить себе впадать в панику. Худшее уже позади.
Это правда, сказала она сама себе. Худшее осталось позади. Страшнее всего было вчера, когда она украла деньги.
Она стояла в кабинете мистера Лоуэри, и старый Томми Кассиди вытащил из кармана эту толстую зеленую пачку и небрежно бросил на стол. Тридцать шесть билетов Федерального резервного банка с изображением толстого мужчины, похожего на оптового торговца бакалеей, и еще восемь с изображением другого, напоминающего служащего похоронного бюро. Но оптовик на самом деле был Гроувером Кливлендом, а гробовщик — Уильямом Маккинли. А тридцать шесть тысячных банкнот плюс восемь пятисотенных это было, в общей сложности, сорок тысяч долларов.
Старый Томми Кассиди вот так, запросто, бросил пачку на стол, развернул ее веером и заявил, что решил купить дом в подарок дочери на свадьбу.
Мистер Лоуэри сделал вид, будто для него в порядке вещей такие сделки и такие деньги, и неторопливо оформил необходимые документы. Однако после того, как Томми Кассиди ушел, мистер Лоуэри разволновался. Он собрал деньги, вложил их в большой коричневый конверт и заклеил. Мэри заметила, как у босса дрожат руки.
— Вот, — сказал он, вручая конверт ей. — Отнесите в банк. Уже почти четыре, но я уверен, что Джильберт разрешит вам внести деньги, — он умолк, пристально посмотрев на девушку: — В чем дело, мисс Крейн, — вы плохо себя чувствуете?
Теперь, когда конверт держала она, он заметил, как дрожат ее руки. Но это не имело значения. Она знала, что ответить, хотя и удивилась, услышав, как действительно произносит эти слова:
— У меня опять разболелась голова, мистер Лоуэри. Я как раз собиралась отпроситься на остаток дня. Почту мы уже разобрали, а оформить остальные документы по сделке сможем только в понедельник.
Мистер Лоуэри улыбнулся. У него было хорошее настроение — да и удивительно ли? Пять процентов от сорока тысяч составляли две тысячи долларов. Он мог позволить себе великодушие.
— Конечно, мисс Крейн. Занесите деньги в банк и отправляйтесь домой. Может быть, вас подвезти?
— Нет, спасибо, все будет в порядке. Я думаю, мне просто нужно немного отдохнуть…
— Вот и прекрасно. Тогда до понедельника. Главное — не перенапрягаться, я всегда это говорю.
Черта с два ты это когда-нибудь говоришь. В погоне за лишним долларом Лоуэри был вполне способен загнать себя до смерти, а еще за пятьдесят центов не колеблясь пожертвовал бы жизнью любого из своих подчиненных.
Но Мэри Крейн мило улыбнулась ему, а потом вышла из его конторы — и из его жизни. Вместе с сорока тысячами долларов.
Такая удача выпадала не каждый день. В сущности, если разобраться, некоторым удача вообще никогда не улыбалась.
Мисс Крейн дожидалась своего счастливого шанса двадцать семь лет.
Шанс попасть в колледж испарился, когда папу сбила машина. Позанимавшись год на бизнес-курсах, она взвалила на свои плечи нелегкую обязанность по содержанию мамы и младшей сестренки, Лайлы.
Шанс выйти замуж был упущен в двадцать два года, когда Дейла Белтера призвали в армию. Очень скоро он оказался на Гавайях, и через некоторое время начал упоминать в своих письмах эту девицу. Потом письма перестали приходить. Когда Мэри узнала о помолвке, ей уже было все равно.
Кроме того, мама к тому времени была очень больна. Она умирала долгих три года, которые Лайла провела в колледже. Мэри лично настояла на том, чтобы сестра училась, но самой ей не было легче от этого. После рабочего дня в агентстве Лоуэри она еще по полночи просиживала с мамой, так что ни на что другое времени у нее просто не оставалось.
У нее не было времени даже на то, чтобы заметить, что оно проходит. Но потом у мамы случился последний удар, затем были похороны, Лайла вернулась из колледжа и стала искать работу… И однажды Мэри Крейн посмотрела в большое зеркало и увидела там чье-то измученное, посеревшее и жутко постаревшее лицо. Она запустила в него чем-то тяжелым, и блестящая стеклянная поверхность со звоном рассыпалась на сотни осколков, и одновременно Мэри почувствовала, что разбилось не только зеркало — вместе с ним на бесчисленные осколки разлетелась она сама.
Лайла стала ее утешением, и даже мистер Лоуэри немного помог, проследив за тем, чтобы их дом был продан без лишней волокиты. После выплаты налога на наследство и всех формальностей у сестер осталось две тысячи долларов наличными. Лайла устроилась на работу в музыкальный магазин в нижней части города, и они переехали в небольшую отдельную квартирку.