яться; нужно же было самому погубить себя!..
Не советую тебе никогда быть слишком вежливым, Эдмунд, quand mкme… Эта глупая вежливость погубила меня, из-за нее я теперь страдаю. Капитан приискивает новые средства, как бы насолить конюшему, утешает меня тем, что дед будет предводителем, и новые занятия отвлекут его от Румяной. Капитан, как видно, отдал бы свою кузину за первого встречного, лишь бы только повредить конюшему. Вот почему он хочет избрать его в предводители и держит мою сторону.
Конюший, как слышно, очень огорчен и мрачен, сидит у себя; в Румяной его принимают холодно и с грустным лицом; он мучится, потому что любит ее.
Ирина грустна и задумчива, никуда не выезжает; соседство мое не мало тревожит моего деда: он все еще боится, чтобы его сокровище не досталось в дурные руки и всеми мерами хочет избавиться от меня. Все неприятности, которые я здесь переношу — это его проделки. Ты знаешь, меня чуть не отослали в самую Великую Польшу. Я должен был возиться с полицией, обвиненный в беспаспортном пребывании, и только за поручительством Грабы и капитана, мне позволили здесь остаться. Я не раз прибегал к конюшему, как к своему родственнику, но в критические минуты не заставал его дома. Несмотря, однако, на все оскорбления от деда, я все же питаю к нему должное уважение, а к капитану, хотя он помогает мне, не лежит мое сердце: в нем таится желчь, каждое его слово, поклон и взгляд пропитаны ей. Мало найдется людей, которые бы силою ума и чувства привлекали к себе так, как несравенный Граба. Вот человек! Зачем же в его жизни скрывается тоже червь, который подтачивает столь прекрасный плод! Разлука с женой для него двойная пытка; нужды нет, что его несправедливо осуждают люди, — совесть его чиста, и с мнением света он совладает; но разлад с женой он считает дурным примером, а главное, он любит ее так страстно, как юноша; даже до сих пор этот, преждевременно поседевший, человек влюблен, как двадцатилетний юноша, до слез, до безумия. Я не видел этого, потому что он скрывает, но знаю. А чего люди о людях не знают? Прекрасная жена платит ему за любовь — презрением, страхом, даже ненавистью. Не знаю, чье горе сильнее? Человека ли, который, имея сокровище, потерял его, или того, кто никогда не имел его, а остается одним лишь несбыточным желанием? Он только издали видит ее недоступною и непонятною, а мысленно упрекает самого себя за потерянное счастье. На бале я видел его в темном уголке, с бледным лицом; он пожирал ее глазами, и слезы блестели под ресницами. Она не видела его, а если бы увидела — убежала бы, как от вампира. Бедный человек! Часть его жизни, которую он посвятил суровому исполнению обязанностей, проходит в размышлениях о любви, которую он не в силах преодолеть.
Комната, где они вместе жили, до сих пор заперта, и остается в том же виде, в каком она ее оставила. Слуги говорили мне, что туда никто не имеет права входить. Он один затворяется в ней, поливает цветы, всматривается в мебель, покрытую пылью, и томится ненасытным чувством. А что же она делает? Нежится, веселится, с презрением и отвращением вспоминает его имя. «Вот образец женщины чувствительной, с нежным сердцем и слабонервной!» Так говорят люди, а «Он человек холодный, без сердца, без чувств, деспот семейства!» Верь суду людей, а все они в таком роде.
Как ангел-хранитель он охраняет ее; она даже не знает, каким образом все трудности жизни, о которые человек спотыкается, для нее устранены. Баловница судьбы, она не догадывается, чья рука отбрасывает из-под ног ее камешки, встречаемые на пути жизни, и ведет ее по гладкой и ровной дороге; она знать не знает, кто предохраняет ее от малейшего огорчения. В благодарность за это — ничего.
Единственное для него утешение — деятельная жизнь, воспитание сына и чистая совесть, потому что общественное мнение и люди против него. Он внушил своему сыну любовь и уважение к своей матери, сложив всю вину на себя; он не хотел унизить ее в глазах дитяти и все приписал своим странностям.
Пора уже письменно проститься с тобою, любезный Эдмунд. Я чаще теперь буду писать к тебе. Письма мои будут в роде исповеди; я понял теперь великое значение всякой исповеди: смирение возвышает человека и улучшает его. Но теория исповеди тебя не убедит, — ты с самого детства не исповедывался, и чувство религии давно потухло в тебе, не воспламенившись!
Закажи мне, пожалуйста, молотилку в четыре лошади, соломорезку и сеятельную машину у Эванса. Деньги для этой важной покупки я вышлю вместе с долгом Шмулю и Мари, с которыми хочу поквитаться, а равно и с другими кредиторами. Долг — всегда бремя; зачем же носить его, когда можно избавиться?
Остаюсь навсегда твой
Юрий.
XIII. Юрий к Эдмунду
Зима проходит медленно с переменами, свойственными нашему климату: морозы, слякоть, снег, дождь, иней, и т. д. Ты не знаешь, что на свете делается, потому что в городе разве только сильный ливень обратит на себя внимание. Здесь я привык наблюдать лицо природы и следить за ее переменами. Ты верно скажешь: «Это последняя степень глупости!» Пускай и так! — Однако, я не совсем оглупел, если предугадываю, что люди обо мне скажут.
Жду не дождусь начала весны, то есть марта, чтобы вступить в имение. О, с каким нетерпением я тороплюсь к труду, спешу к деятельной жизни! Я чувствую, что мне лучше будет.
Мое положение ни в чем не переменилось, тот же невысокий потолок над моею головой, те же люди вокруг меня. Станислав весной, как аисты и ласточки, которые весной спешат в теплые страны, собирается в Варшаву; я ему не препятствую. Однако ему начинает нравиться охота; не желая остаться для меня, может быть, он останется для диких коз и зайцев. Изредка только на него находят пароксизмы отчаяния, иронии и ропота.
Ирина близко от меня, но не доступна моим чувствам, потому что дед на страже; впрочем, я сам не осмелился бы навестить ее. Знает ли она, что мы так близки друг от друга? Думает ли она обо мне, придет ли ей в голову, что я именно для нее здесь остался? Я знаю и чувствую, что из всех моих стараний ничего решительно не выйдет, однако, я многим ей обязан. Если бы не она, я никогда не поднялся бы нравственно, не знал бы Грабы, не понимал бы жизни, и потратил бы с вами (извините за откровенность) остаток моей молодости. Может быть, я тоже проживу грустно и в уединении зрелые годы, потом умру с неугасшим воспоминанием, с розовым венком на голове. О! Если это должно быть так, пускай заранее наступает старость! Но нет, я опомнился! Граба сказал мне с грустной улыбкой, что мы должны жить не только для собственного сердца и любви женщины, но для любви ближнего, для всех; итак, оказалось, что я написал бессмыслицу.
Капитан навещает меня всякий раз, когда возвращается из Румяной в Куриловку. Как не приятны для меня известия оттуда, однако, из уст капитана они кажутся вкусной конфеткой, поданной на нечистой и разбитой тарелке; но я очень проголодался и не смотрю на тарелку.
Последний раз он с скрытой радостью сообщил мне, что конюший грустен, каким прежде никогда не бывал, и будто ему больно это видеть; что панна Ирина тоже грустна и никуда не хочет ехать, что она спрашивала его обо мне (если не врет), и он ловко навел разговор о моем приключении после бала, смеясь, что конюший довел меня до такого жалкого состояния.
— Гм! Напился, — сердито закричал старик, — разве я ему в горло лил? Напился, обыкновенно — молодой повеса: ему лишь бы пирушки!
— Ну, извините, дорогой сосед, извините, — возразил капитан, — вы ему немало наскучили своими просьбами, как у нас водится по-старопольскому обычаю, не правда ли? «Если меня любишь, если мне добра желаешь! Ради дружбы» и т. п.
Конюший закусил губы, потер чуприну, топнул ногой и молчал. Ирина кротко посмотрела на него.
— Он не виноват, что вы его посадили играть, — сказал капитан.
— Я его посадил? — спросил дед, пожимая плечами.
— Ведь вы были с ним в доле! Зачем же отрекаться? Дорогой дедушка, когда гостеприимен, то уж в полном значении этого слова! — говорил капитан. — Я сам видел как вы давали ему деньги.
Конюший бросился в кресла, злобно посмотрел на капитана, который тотчас подсел к нему, осыпал его вежливостями, уверениями в глубоком уважении и т. д. Вот в каких красках описал мне капитан эту сцену, приподняв часть губы вверх и прижмурив серенький глаз. Ирина будто спросила, — почему я живу в уединении? — а конюший ответил.
— От нечего делать! От злости чудит, дурак, но он скоро уедет в Варшаву, я выпровожу его, паспорт уже готов.
— Да, — возразил капитан, — но мы с паном Граба поручились за него, и он остается.
— Очень жаль! — сказал под нос старик, потирая лысину. — Я не знал, что так можно сделать и что ему нужно остаться, я сам бы за него поручился.
— Ведь вы знали о выдаче паспорта, — прибавил капитан.
— Я полагал, что он хочет уехать. Что ему здесь делать?
— Ведь он взял Западлиски в аренду.
— Да, но я слышал, будто владетель отказывается; впрочем, к чему ему эта посессия?
На этом прекратился разговор.
На другой день после визита капитана, к моему величайшему удивлению, приезжает сам конюший. Я принял его с почтительной холодностью. На лице его выражалась грусть и усталость душевной борьбы, которую он напрасно старался скрыть. Он поцеловал меня с чувством, с заботливостью, спрашивал меня об истории паспорта, наконец, после долгих изворотов, спросил:
— Скажите мне, пан Юрий: имение Суминов в Польше лучше ли посессии Западлисок? Я хочу уверить тебя, что я старик не скупой. Зачем тебе коптеть здесь? Очень похвально, что ты думаешь остепениться, но лучше возвратись в свое имение.
— В какое? — спросил я равнодушно.
— Это можно будет уладить: главнейшие долги я заплатил, — сказал он с расстановкой, вынимая бумаги из бокового кармана сюртука и подавая мне.
Я отскочил назад и покраснел.
— Благодарю вас за заботы, — сказал я, — но я никакого подаяния от вас не приму. В памятный для меня вечер, возвращаясь из Куриловки, я дал себе слово ничего, решительно ничего, не брать от пана конюшего.