Чудаки — страница 9 из 43

Мы ехали тихо по опушке леса, примыкающей к пруду. С одной стороны склонялись над нами сухие ветви берез, почти совсем обнаженные, и зеленых сосен, с другой — о песчаный берег плескались волны, движимые ветром; узкая тропинка тянулась между лесом и водой. Торжественная тишина, тишина деревенская, царствовала над нами; издали только слышен был грохот воза, гусиный крик, или разговор мужика. Ирина задумалась, и указывая на горизонт, вскричала:

— Боже мой! Отсюда стремиться в город!..

— Спросите этого повесу Юрия, — злобно сказал конюший, который подъехал к Ирине. Она с любопытством посмотрела на меня и без ответа прочла по моим глазам, что в эту — минуту я не грустил о городе, и после прибавила:

— Те только жаждут города и городской жизни, которые думать не хотят и не находятся в связи с Богом и природой; живя искусственною жизнью и поддельными чувствами, они стараются оглохнуть, одуреть, хотят жизнь сделать игрушкой. Среди толпы и крику, среди натиска впечатлений, разрывающих внутреннего человека, имеет ли человек время подумать о себе и о Боге?

— Уверяю вас, — сказал я, — город для меня нисколько не привлекателен, но…

— Какое но? Город для общества представляет элемент движения и умственного прогресса. Город живет тем, что ему из деревни пришлют, а так как рынок ежедневно нуждается в деревенском хлебе, в продуктах, заработанных потом мужика, так точно и для умственной жизни нужен ему плод деревенского труда. Большая часть знаменитых сочинителей или великих философов жили и живут в деревне. Жан-Жак-Руссо, как вам известно, не мог свыкнуться с городом; среди самого города он искал деревни.

— О, философка! — закричал мой дед.

— Для того, чтобы обладать богатыми мыслями, нужно сосредоточиться в самом себе, — продолжала она, — а в городе человек принужден жить внешней жизнью; там одно впечатление скоро сглаживается другим; к тому же в городе человек портится, я убеждена в этом. Безнравственные зрелища, которые отражаются в его глазах, не могут не иметь на него дурного влияния; они стирают с него лоск молодости.

— Старая истина! — опять перебил конюший. — Вы не переделаете этого заклятого городского жителя, который не усидит с нами даже несколько недель.

— Почему? — спросил я.

— Почему! — ответил старик, немилосердно смеясь надо мной. — Потому, что здесь нет театра, а может быть актрис, нет шумных балов, карточных вечеров, клубов, и жизнь идет ровно как часы: тик, тик, однообразно.

— Правда, даже страх берет, как однообразно! — вскричала Ирина. — Человек создал для чего-то высшего, постоянного неизменного, а между тем чувствует, что нет ничего постоянного. Если слишком долго продолжается для него одно и тоже, он пугается — эгоист!

— Это ужасающее однообразие есть признак счастья, — сказал я. — Мы боимся потерять то, что высоко ценим.

— Счастье! Счастье! — говорила Ирина, как бы самой себе. — Да! Это спокойствие деревни и тихого уединения; иного счастья нет.

— О, есть еще иное! — вскричал я.

— Вы веруете в него? — спросила она, отвернувшись с грустною улыбкой.

— Я? Верую и не верую, но все же я надеюсь еще…

— Вы счастливы, надежда на счастье есть уже счастье.

Мы замолчали. Некоторое время мы ехали, не говоря ни слова. Конюший и его лошадь рвались домой. Ирина пустила свою вороную во весь опор, и скоро мы прискакали к крыльцу. Лошади конюшего были запряжены.

— Что это значит? — спросила хозяйка.

— Мы уезжаем, — возразил старик.

— Это невозможно.

— Пан Юрий торопится, — сказал конюший.

— Пан Юрий?

Я молчал, не желая противоречить моему деду. Она шепнула ему что-то на ухо; старик не соглашался, качал головой; она увела его в галерею, долго и убедительно говорила до тех пор, пока, наконец, старик не приказал распрячь лошадей. Но оставшись по ее просьбе, он сделался невыносимым, и всю желчь свою излил на меня.

Но письмо мое переходит всякую меру приличия, и объемом своим может оправдать самые странные догадки почтмейстеров; я спешу его закончить, или лучше сказать прервать. Из следующего письма ты узнаешь судьбу твоего верного друга

Юрия.

VТужа-Гора, 23 ноября

Дорогой Эдмунд! Не знаю, право, на чем я остановился в последнем письме; я чувствую потребность поделиться с кем-нибудь и рассказать свои приключения на Полесье.

Кажется, я остановился на том, что конюший по просьбе или по приказанию Ирины (это для меня пока тайна) остался со мною в Румяной. Как только мы встали из-за стола, конюший увидел из окна казака, ехавшего из Тужей-Горы. Он побежал к нему навстречу в беспокойстве. И было чего беспокоиться: эконом докладывал, что капитан, пользуясь отсутствием деда, охотился в тужегорских лесах. От рубежа Куриловки, впрочем, он не далеко зашел, но именно в тенеты, в которых дикие козы содержались, и где никому нельзя было стрелять.

Нужно было знать страсть конюшего к охоте, чтобы представить себе его бешенство, ярость при этом известии. Он велел сейчас запрячь лошадей и готовиться в путь, а сам, прохаживаясь быстрыми шагами по комнате, постоянно посматривал в окно не увидит ли коляски, повторяя:

— Пулю в лоб пущу шельме!

Ирина успокаивала его тем, что люди из усердия к своему барину представляют факт в преувеличенном виде; но он ничего не хотел слушать. Несколько раз бросил на меня испытующий взгляд, как будто хотел удостовериться: поеду ли я с ним, и спросил вдруг:

— Я надеюсь, ты тоже поедешь со мной?

— Разумеется! — отвечал я.

— Почему разумеется? — спросила Ирина. — Зачем вам ехать, пан Юрий? А я хочу вас просить остаться; я дам вам экипаж обратно, или лошадь, что пожелаете.

— Зачем ему оставаться? — пробормотал конюший.

— Затем, что вам пан Юрий не нужен, а для меня он приятный гость.

— Приятный! — повторил сквозь зубы старик, подымая плечи.

— Впрочем, — говорила Ирина, — вечером мы его отпустим. Сегодня я ожидаю панов Грабов, и вы, дорогой опекун, не можете сказать, что с ними не стоит познакомиться.

Дед отвернулся с каким-то отчаянием, взял шапку и перчатки и, увидев подъезжающую коляску, сказал с ударением Ирине:

— По праву опекуна, я предостерегаю вас. Молодой мальчишка, а вдобавок городской житель, женщины вскружили ему голову; скажите мне, что он должен предполагать, когда вы его удерживаете, хе! Он готов, бедняжка, напрасно влюбиться. Напрасно! — повторил он еще с ударением. — О, напрасно, накажи меня Бог, если не напрасно!

— Благодарю вас, дорогой опекун, за предостережение, — сказала Ирина, — но я слишком хорошего мнения о пане Юрия, чтобы обвинять его в самоуверенности и легкомыслии. Я прошу его остаться, потому что с ним весело время проходит. Но если, пользуясь вежливостью и дружбой, он захотел бы присвоить себе другие права, о вам известно, дорогой конюший, что я без посторонней помощи скажу ему вовремя, как я об этом думаю. Вы ведь знаете меня.

Говоря это, она протянула ему руку, а старик, вспрыгнув в коляску и приказав не жалеть лошадей, помчался быстро к загороженным тенетам. Он мне после рассказывал, как они встретились с капитаном. Действительно, любезнейший сосед загнался было в поставленные тенета и утверждал, что он сделал это по своему неведению, не зная настоящего рубежа; а кроме того, он ни разу не стрелял и, получив предостережение от пограничных сторожей, тут же удалился в свой лес. Разгневанный конюший, узнав от людей, что неприятель его расположился невдалеке от пограничных дубов, поехал туда, не обращая внимания на замечания, что не за что было высказывать претензии.

Капитан подошел к нему с улыбкой самой искренней дружбы; крепко жал в своих объятиях, целовал отталкивающего его конюшего и усадил на колоде, не давая ему даже раскрыть рта.

— Ну, сто чертей! — закричал разъяренный конюший. — Я пришел ссориться. Вы, милостивый капитан…

— Ссориться? — перебил сосед. — Нам ссориться? Со мною, который вас уважает и любит, как отца! Со мною, готовым дать себя изрезать за вас! Нет, нет! Я не ожидаю такого несчастия!

— Ну, сто чертей! Зачем же вы в мои леса вступили? Вы знаете, что я охотник, знаете рубеж.

— Я? Я вступал в чужие леса, я сделал это преступление? А, вы разрываете мое сердце, господин конюший. Не сознаете ли вы, что я не способен на это?

— Зачем вы залезли в мои тенета?

— По ошибке загнался! Спросите своих людей, охотился ли я? Стрелял ли я?

— Ба! Но вы собак пустили, которые потравили моих диких коз.

— Собаки сами забежали. Вы сами знаете, почтеннейший конюший, что такое собаки, когда почуют только зверя! А когда его увидят! Извините…

— Но я сердит.

— Вы на меня сердиты? На покорнейшего вашего слугу?! Нет, нет, не бывать такому несчастию! Я заболею! Да, нет, вы шутите, и хотите только напугать меня.

— Вовсе нет. Еще где вздумал охотиться? В самых лучших тенетах!

— Разве я охотился?

— Ведь вы согнали мое стадо диких коз?

— Слушайте, пан конюший, — сказал капитан, — даю вам свою руку: честное слово, я не имел намерения сделать вам неприятность. Вы можете в целом лесу моем охотиться, и я вам слова не скажу; а в вашем моя нога более не будет. Ну, не сердитесь же!

Конюший, рад не рад, должен был успокоиться, но все еще ворчал про себя.

— Но для верности, что один не зайдет в лес другого, — сказал капитан, подавая водочку и закуску, — не находите ли вы лучше провести пограничную линию?

— Да, в самом деле! Я тоже этого мнения. Провести пограничную линию от одной насыпи к другой.

— Вы согласны?

Капитан сумел убедить, наконец, ревностнейшего охотника в необходимости пограничной линии. Увы! Он вовсе не догадывался, какая в этом таилась измена.

Но возвратимся к Румяной. Ты будешь смеяться, дорогой Эдмунд. Прежде ты знал меня совсем иным; сначала ты сочтешь шуткой то, что я скажу тебе от чистого сердца: люблю и люблю без надежды! Прежде мы знали с тобою легко дающуюся любовь варшавских гостиных, которая неизвестно с чего начинается и чем кончается; мы знали тоже другую любовь, которая известно чем кончается, а берет начало не в сердце, но в кармане. Но такого святого, высокого и чистого чувства мы даже не предполагали. Я чувствую себя теперь переродившимся человеком: я верую, надеюсь и живу. Бедность нисколько не пугает меня. Свет, который потерял в своих глазах всю прелесть и красоту, теперь имеет для меня новую приманку. Я жажду труда, даже страдания, чтобы отмыться от грязи прошедшего. И все это дело женщины! Нет, сегодня я не могу более писать. Прощай.