– А, – воскликнул Маэстро, – наше юное дарование заговорило. Мальчики, подняли кисти. Смотрите, чтобы не было пузырей: грунт должен быть гладким, как сливки…
Братья кивнули и продолжили работу.
– И вот мы дошли до Витторио. Моего лучшего ученика. – Джан Бонконвенто оглянулся на моего растерянного отца. – Знаете, он уже делает модели. Вылитый ангел.
Сильный греческий профиль, усеянный жемчужинами пота и обрамленный влажными кудрями; полные женственные губы, едва тронутые младенческим пушком, оттеняющим уголки рта. В этом точеном лице душа просматривалась не лучше, чем в мраморном бюсте. Взгляд больших карих глаз Витторио был лишен всяких эмоций; он на мгновение остановился на мне и снова потерял фокус. Мальчик был любимчиком Бонконвенто.
Обход закончился, нас завели в угол мастерской. Забившись вместе с отцом и художником за ширму из неоконченных картин, в мешанине гипсовых конечностей и голов, я внезапно почувствовал себя таким одиноким; бессильным; марионеткой.
– Цените, молодой человек, жертву, которую ваш отец совершил для вас. Вы станете учеником в мастерской Джана Бонконвенто – величайшего миланского художника. Я украшал алтари и дворцы. Люди плакали, не стыдясь слез, глядя на мои Страсти Христовы и Скорбящих Богоматерей.
– Я копил на это, – тихо сказал отец. – Всю жизнь я копил.
– Мы – служители культа, Томмазо. Наше дело священно. Мы открываем Человеку тайны Бога.
– Я работал, я унижался, и все – для тебя.
– Чтобы довести твой талант до совершенства.
– Чтобы довести твой талант до совершенства.
Таким образом, против всех ожиданий, я продолжил свое обучение. Где и как мой отец встретился с Джаном Бонконвенто, я так никогда и не узнал. Но помимо сыновнего долга, призывавшего быть благодарным отцу, я испытывал странное чувство, что теперь я – это уже не я, а творение отца: посаженный в клетку и кормившийся за его счет, порабощенный его амбициозной любовью. В течение нашего визита Джан Бонконвенто играл роль любезного патриарха. Мне надлежало понять, что я вступаю в орден творцов. Стремление к достижению Великих Истин требует воздержания от суетных житейских наслаждений. Поэтому, чтобы расцвел мой талант, я должен отринуть прежнюю жизнь. Мне запрещалось встречаться с семьей, чтобы пусть даже и краткое возвращение к домашней жизни не смягчило моей решимости.
– Ты должен отгородиться от обыденности. Нельзя служить двум господам: Богу и Миру. – Массивная голова опустилась, заслоняя от меня остаток Творения. – Ты готов принять обет?
– Он готов.
– Пусть ответит сам мальчик.
– Скажи ему «да», Томмазо.
У меня в голове словно скреблась мышь, ища выход. Зажатый между двумя объединенными волями, я выпалил:
– Да! Я готов!
Мне в шею со свистом ударил воздушный комок; это судорожно выдохнул отец. Джан Бонконвенто, этот раздутый Атлас, выпрямился во весь рост, подставив мне свой расшитый пах.
– Завтра, – сказал он, – ты начнешь обучение.
Последний вечер с отцом мы провели в таверне «Феникс» под Сан-Фиделе. Я был в прострации: потрясений одного этого дня хватило бы на целый год. Отец тоже выглядел расстроенным, хотя старался изобразить ликование. Мы даже и не пытались разрушить стену между нами, и оба с облегчением вздохнули, когда из дрожащего света факелов к нам на стол выплыли миски с дымящийся казеулой. Я жадно набросился на свою порцию. Свинина, капуста и соус луганега притупили страх перед завтрашним днем. Неровные пальцы Бонконвенто, злой взгляд Джованни и пустая красота Витторио сделались добрыми знаками в рассыпающемся сне. Я понимал только одно: во мне опять пробудилась надежда. Я похлопал по письму Арчимбольдо, которое лежало у меня за пазухой, как будто оно было живым существом и нуждалось в поддержке.
Отец не разделял моего внимания к еде. Окруженный паром, исходящим от миски, он сидел, погруженный в раздумья, пока его не прорвало:
– Я сам был в обучении у мастера. Я пробивался сам, потом и кровью. Без поддержки отца, старого Джакопо. Займись шелком, мальчик мой, не прогадаешь. Но я его перехитрил. Я нашел путь.
Набивая рот свиной кожей и с шумом потягивая вино, я в последний раз слушал легенду о юности своего отца: все детали его взлета и падения, его прием в Академию художеств и изгнание оттуда. Он ожидал – и не зря, – что добьется большого успеха. Но его доконали вдовство и безумство меланхолии. А я, его сын, несмотря на свое уродство, унаследовал его талант и должен теперь оправдать свое смертоносное рождение.
– Ничего не дается за так. За все надо платить. Бог все отберет, если ты окажешься недостойным.
К тому времени, как я уничтожил свой ужин и выскреб последние остатки капустного соуса, в полной тарелке отца все остыло.
– Совпадения, – тяжело вздохнул он. – Мои таланты передались тебе. Сегодня я видел Меркурия, бронзового Меркурия работы Джамболоньи. Это могла быть моя работа – может быть, я его и отлил. Понимаешь? Эти узоры сложились неспроста… Это Бог приоткрывает нам свои планы… дает понять, что у Него есть какие-то планы на нас. – На глаза отцу попалась грудастая хозяйка, и он потребовал вина со смаком театрального выпивохи.
Осушив третий графин (он еще рассматривал его на просвет, чтобы выцедить последнюю каплю), отец начал бахвалиться своими достижениями.
– Я выглаживал бороду Великого Герцога. Я сделал ему прическу, как у Адама. Кто еще может такое сказать? Ты? Ты можешь? Молокосос. – Упившись, он принялся спорить с тенью своего отца. Призвал его и усадил между нами; с горьким сарказмом хлопал его по плечу и умолял проявить понимание, хоть немного. Призрак вина (Дионисов шпион, который живет в бутылках, как джинн, и манит сердца пьяниц) подтолкнул отца к слезливому раскаянию. – Я пошел против воли отца, Томмазо. Я жаждал славы и вырвался из его хватки… – Его подбородок неодолимо тянуло к сложенным на столе рукам. – Он умер, и я не успел помириться с ним. Я бы сказал ему: папа, сядь, выпей со мной, все это уже не важно… – Когда я попытался неумело облегчить его скорбь, он отдернул руку. Теперь в нем проснулся предсказатель. – Не вздумай оскорблять меня, Томмазо. Не предавай меня, как я предал своего отца. Ты заплатишь за это ужасную цену.
Я пытался что-то говорить сквозь слезы, убедить его в своей преданности. Но Анонимо уже встал, швырнул, покачиваясь, на стол несколько монет в оплату нашего недоеденного ужина и, воскресив жест покойного, как бы рассек мой нос указательным пальцем.
– И не спорь с отцом, – сказал он.
Моя походка, о преданный читатель, напоминает движения человека, давящего виноград. Увидев, как я ковыляю, Джан Бонконвенто окрестил меня «иль Зоппо» – Хромоножка. Оскорбление прилипло. Другие ученики, стремясь выслужиться, взяли в привычку повторять эту кличку в присутствии маэстро. Только робкий Моска шепотом называл меня настоящим именем. Я ненавидел его за это, отказываясь принять такой жалкий союз.
Как-то вечером, в самом начале моего ученичества, ко мне подскочил ехидный, веснушчатый Джованни. Обычно нас размещали на ночь в разваливающемся хлеву, без подушек и белья.
– Хочешь знать, почему его зовут Моска? Муха? – Я подвинулся ближе к его щетинистому подбородку, к источнику его музыкального голоса.
– Потому что, – предположил я, – он маленький, как муха.
– А ты тогда кто, комар?
– Я больше Моски.
– Ты старше Моски. – Я позавидовал острому языку Джованни. Слова окружали его аурой власти. – Ты замечал, как они говорят между собой, не шевеля губами?
Спящие братья закопошились, вздохнули и снова затихли. Они сплелись руками и ногами – как осьминог, выброшенный на берег.
– Потому что ему все равно, что есть?
– Иди послушай, как он спит, – сказал Джованни.
Стараясь угодить ему, я пополз к братьям через кучи соломы. Мне нужно было подпитывать любопытство, чтобы отогнать отчаяние. Понимаете, ведь мы постоянно находились под присмотром Бонконвенто. На ночь он запирал нас в хлеву. Мы мылись в поилке, заросшей зеленой дрянью, спали на грязной соломе и зевали, забытые, до полудня. На самой вилле ночевал только Витторио – в награду (как зубоскалил Джованни) за примерную работу.
Жирная муха жужжала под стропилами. Я повернулся к источнику звука. Это Моска бормотал во сне.
– Ну что? – Джованни даже привстал, когда я вернулся.
– Ему бы к маме, – сказал я. – Их тоже нельзя отпускать домой? Хотя бы изредка. Они же маленькие еще.
Джованни придвинулся ко мне – я чувствовал его голодное, едкое дыхание.
– Слушай, Зоппо. Они работяги. Мешки с дерьмом и руками из задницы. Родители были рады от них избавиться.
– Но кто-то ведь платит за их обучение?
– Не верь этому. Мы все здесь – рабы. – Я ощутил жар его злорадной улыбки в паре дюймов от моего лица. – Постарайся понять это, Зоппо: нам некуда идти.
Любитель прекрасного, листающий эти страницы, может быть, восхищается Джаном Бонконвенто: я имею в виду – его работами. Его «Ослепленный Самсон» и «Танец Саломеи», переданные гравером Рулантом Шепселем, пользовались большим спросом, и церковь всегда хорошо принимала его роскошные распятия на фоне бурных небес. Его искусство было христианским, но в сердце он не был христианином. Батальон лучших борцов не смог бы выжать из этой горы жира даже грошового пшика любви. Видите ли, маэстро был движим ненавистью. Я слышал, как он по утрам отхаркивался у окна, отрыгивая сгустки желчи. Он орал на повариху Марию из-за завтрака, который всегда подавался поздно, подгоревшим или холодным. Он топтался на траве, пока Витторио тер его губкой, и сердито фыркал, а его дряблый волосатый живот непрестанно трясся. В его оскорблениях было какое-то странное постоянство (не сказал бы, что удовольствие). Едва отпирался засов, мы уже знали, что сейчас он сплюнет и лениво разотрет плевок. Потом даст каждому из нас по уху и начнет свою утреннюю тираду. Он осматривал наши вчерашние труды: мы что, прокаженные, с обрубками вместо пальцев, что