Чудеса и диковины — страница 2 из 84

– Он будет художником, – сказала Смеральдина. – Как папа.


Если в раннем детстве я и нашел свое место в жизни отца, то оно находилось где-то на самом краю его неспокойного существования.

Анонимо Грилли был скульптором. Он родился и вырос во Флоренции. Отпрыск крепкого торгового рода, с самого детства он обнаружил все признаки самого неприбыльного таланта. Он умел создавать вещи своими руками, прекрасные вещи. В восемь лет он вырезал себе деревянные игрушки: небольшой зверинец со львами, лошадьми и медведями. К двенадцати годам, когда на его верхней губе стал пробиваться темный пушок, он лепил нимф из грязи на отмелях Арно. Его отец, Джакопо Грилле, сокрушенно потрясал кулаками по поводу артистических наклонностей сына.

– Я был для него позорным пятном, – сказал мне Анонимо. – Я ходил в грязной одежде, с нечесаными волосами и руками, вечно измазанными глиной.

Мой дед, Джакопо Грилле, был знаком со скульпторами только по флорентийским цехам. Их нанимали украшать виллы; они торговали гербами; они не годились в образцы для подражания для его сына.

– И не спорь с отцом, – говорил он, поднимая указательный палец. – Займешься шелком, мой мальчик, не прогадаешь.

Три года спустя скульптор Жан Булонь, более известный как Джамболонья, принял Анонимо в подмастерья. (Джакопо Грилле, оскорбленный и возмущенный сыновним непослушанием, тем не менее не мог отказать ему в чести служения, пусть и опосредованно, самому Великому Герцогу. И все же он отвернулся от мальчика и не простил его, пока смерть не разлучила их навсегда.) Отец надеялся, что он будет помогать самому фламандскому мастеру, но его не пустили дальше литейной мастерской. Под пристальным взглядом Антонио Сусини он помогал делать маленькие бронзовые копии работ Джамболоньи, которые, к вящей славе скульптора, продавались по всей Европе. Работа была жаркой и изматывающей, но Анонимо остался и обучался этому искусству три долгих года, пока однажды Сусини не замолвил за него словечко, и отца не сделали полноценным учеником.

Джамболонья, гениально работавший с глиной, не занимался непосредственным изготовлением статуй. Эта второстепенная процедура – обработка камня, которая несла на себе омерзительную печать физического труда, – доставалась его помощникам. Таким образом мой отец полировал дерзкие груди «Флоренции, торжествующей над Пизой» для палаццо Веккьо, взъерошивал буравом волосы Самсона и закреплял его знаменитую челюсть на вечном пике ее смертоносного полета.

В Болонье (где располагались основные мастерские мастера) отец встретил мою мать, Беатриче. Она была дочерью Антонио Раймонди, генуэзского торговца мрамором, который дал за ней завидное приданое. Казалось, будущее Анонимо обеспечено; тем более что в апреле 1574 года умер Козимо ди Медичи, великий тиран и покровитель искусств. Анонимо выслушал эту новость с восторгом. Сами понимаете, покойника нужно запечатлеть в камне. Мой отец должен был помогать Джамболонье лепить лицо и руки Великого Герцога.

Тело Козимо покоилось во дворце Синьории.

Недавно забальзамированный труп пахнет смолой, тальком и киноварью. Я представляю себе отца: как он выводит волосы деревянным ножом на модельном воске. С каким нервным вниманием под присмотром невозмутимых стражников он разглядывает знаменитую бороду, вполглаза следя за трупом – а вдруг он откроет глаза? И каким живым вышло его творение. Великий Герцог из глины, невзрачная масса, воспроизведенная в воске. С намеком: «Медичи бессмертны». Потом мой отец плелся в самом хвосте траурной процессии, которая направлялась в Сан-Лоренцо. Художники и краснодеревщики (многих из которых Боргини собрал на похоронах Микеланджело) украсили церковь черепами и скелетами. Анонимо восхищали эти скалящиеся memento mori. Он стоял за нефом – практически на улице – и рассматривал изображение покойного герцога поверх склоненных голов. Его снедали амбиции. Они горели в его груди, словно желание заполнить глубокий колодец своим собственным голосом. Он знал, что его ученичество закончилось. Ждет ли его теперь жизнь, полная спокойного мастерства, удел ремесленника? В церкви куда ни глянь – крикливая помпезность жизни, которая продолжается, несмотря ни на что. Богатые костюмы и роскошные подвески, расшитая золотом ткань балдахина, всяческие дары мертвых живым. По сравнению со всем этим черепа и скелеты казались героями какой-то нелепой комедии. Как Франческо ди Медичи утолял боль от осознания собственной бренности воспоминаниями об отцовских триумфах (триумфах, которым он в силу рождения и наследственности непременно будет подражать, а может быть, даже и превзойдет), так и Анонимо Грилли, утверждая свою художественную свободу, проложил дорогу к собственной судьбе.

Представив образцы восковых моделей, сделанных им в мастерской Джамболоньи, отец был принят в Академия дель Дизеньо, Академию художеств. Три года он обретался среди художников, скульпторов и архитекторов, которым покровительствовал Великий Герцог. Анонимо и Беатриче поженились; и вскоре его глиняные рельефы пухлых путти с ножками фавнов должны были дополниться произведением их собственной плоти. Когда Беатриче забеременела, Анонимо – на деньги из приданого жены – купил наш первый дом на виа дель Ориулло, где они думали породить и довести до совершенства своего первенца.

Через полгода после моего рождения и его сокрушительных последствий Анонимо Грилли призвали к себе шестеро консулов Академии. Убитый горем, он не смог подготовиться к комиссии как должно. Грубые наброски Дианы-купальщицы, нацарапанные за какой-то час, не спасли его от исключения. Не удовлетворившись убийством собственной матери, я лишил отца возможности следовать своему признанию.

Все мое детство – то есть до тех пор, пока не обнаружились мои скороспелые таланты, – Анонимо пытался получить работу в гильдиях мастеров, презиравших его из-за былого статуса. Несмотря на пьяную браваду и речи о собственной гениальности, он опустился до уровня наемного работника. Все чаще ему приходилось оставлять меня на попечение родичей, чтобы выполнять заказ где-то в деревне.

– Делать лепнину в какой-то чертовой часовне в Валломброзе. С тем же успехом меня могли бы отправить на Сицилию с мешком птичьего дерьма для разведения штукатурки!

Для гордого художника было унизительно работать простым штукатуром. Он обижался на светил Академии, где, в мечтах, его ожидал заоблачный трон, пустующий в его отсутствие. Но его терзали не только общественные амбиции. Опорочен был самый талант моего отца: замаран, оклеветан. И он собирался вернуть его из бесславной, позорной ссылки.

Вот так мы и жили, каждый сам по себе под одной крышей, мучимые обоюдными устремлениями: отец – к успеху, а я – к отцу.


Отсутствие чего-то – необходимого компонента для жизни – проявилось с самого первого моего кормления. Мой неутолимый голод иссушил и Смеральдину, и ее преемниц. Жаркого, как печь, краснолицего и беззубого, меня не удовлетворяли ни усталые отмашки кормилиц (которым, в конце концов, нужно было кормить и другие рты), ни воркование родственников, которые со временем все реже и реже посещали семейное гнездышко Грилли. Я требовал мать, которая лежала в могиле. Не получив желаемого, я мог бы удовлетвориться отцовской любовью.

Но увы, из двух противоречивых эмоций – радости от моего существования и скорби по почившей матери – отец выбрал скорбь; или скорее она его выбрала, как бродячий пес выбирает в хозяева щедрого незнакомца.

Шли годы, я, предоставленный сам себе, учился обычным детским уловкам. Кособокий краб, канатоходец, клоун – я успел побыть ими всеми. Косноязычный ритор. Греческий трагик со сбитыми коленками. Лица, личины. Но отец оставался ко мне безучастным. Единственный ребенок, я страдал от его скорби, словно у меня был призрачный старший брат. Я прыгал, кричал и кривлялся, чтобы обратить на себя внимание отца; но его улыбка тут же гасла, а глаза наполнялись грустью.

– Пойди поиграй на улице, – пыхтела моя очередная няня. – Посмотри, сколько в саду сверчков, попробуй-ка их поймать. (Прошло много лет, прежде чем я перестал ловиться на этот фокус.) Папа занят. Не надо ему мешать.

Стоит ли удивляться, что я вырос таким? Лицо, уж поверьте, было ужасным с самого начала, но руки и ноги казались вполне приличными. Увы, лишенный любви, как растение – влаги, я пустил неважные побеги. Это значит, что все у меня росло как-то непропорционально. Мое тело – сборная солянка, составленная из частей от различных комплектов. Ноги, толстые и волосатые, как у фавна, сужаются книзу и похожи на перевернутые бутылки. Верхняя часть торса полностью развита, грудная клетка гордо выдается вперед, отчего создается впечатление, что я замер на вдохе; узкие бедра приставлены к мощным ляжкам, а ягодицы выпирают по-детски бесстыже. (В некоторых местах я оснащен значительно лучше. Мое мужское, так сказать, достоинство – короткое, но необычайно толстое.) Короткие рябые предплечья оканчиваются непомерно большими ладонями, отчего руки похожи на весла. Но как собрать всю эту мешанину в единое целое? Что же касается лица – тут я не буду вдаваться в подробности, потому что всякое описание (нос пьянчуги, безвольный подбородок, язык явно великоват для своей норы) лишь исказит представление читателя и отправит ковылять по страницам этой книги отталкивающую композицию из разнородных частей, невероятное порождение бредящего ума.

Я стыдился своего уродства. Этот стыд зародился стараниями отца, который содрогался от отвращения каждый раз, как я тыкался своим уродливым носом в его колено или цеплялся грязными ручонками за его фартук. Я всю жизнь боялся пауков и всегда держал под рукой кружку и лист бумаги, чтобы убирать непрошеных гостей. Мой отец, когда я пробирался в его мастерскую, святая святых, возвращал меня на руки няньки с такой же гадливостью.

Чем я мог искупить свое уродство? Вначале дети на улице охотно играли со мной, но через несколько лет я был изгнан из их компании. Меня дразнили, закидывали грязью, а иногда – и камнями. Я от них убегал, и глаза мои слезились от бессильной ярости. Но с таким лицом мне и дома не приходилось ждать утешения. Что же касается пухлых грудей моей кормилицы (о, каким постоянством отличалась эта анатомическая деталь, при том, что лица над ней непрестанно сменялись), то они очень быстро опустошались от моего малоприятного вида и неуемной тоски. Эта особенность привела