На другой день, гуляя по бульвару Виктора Гюго, она решила уехать из Нима. Подражая южанам, она держалась платановой тени. Раз уж она уезжает, можно сделать городу любезность и зайти в Квадратный дом. Эзра Паунд сказал, что это здание совершенной красоты. Она хорошо изучила путеводитель. Здание сложено из известняка, добываемого здесь же, на мелкотравной равнине. В каменоломнях он сияет белизной, а от солнца и времени делается золотым. Дом высокий, на высоком фундаменте, коринфские колонны увенчаны резными листьями акантуса, фриз украшают плоды, бычьи и львиные головы. Он был и центром римского форума, и частью францисканского монастыря. Им владели, его украшали и калечили вестготы, мавры и монахи. К нему то подводили лестницы, то сводили их на нет. В 1576 году герцогиня Юзесская хотела переделать его в мавзолей для почившего супруга, но отцы города воспротивились. Здесь приносились жертвы, сообщил Нильс, у которого под бескровной кожей таилась кровожадность викингов.
Она поднялась по высоким ступеням портика и взглянула между колонн на людское, обжитое пространство вокруг древнего дома. Напротив таял в воздухе блестящий Квадрат искусств. В путеводителе говорилось, что в Квадратном доме расположен местный археологический музей с бесконечно извлекаемыми из земли Панами, нимфами, танцовщицами и гладиаторами. Но путеводитель устарел. Внутри ничего не было, кроме стен, крашенных красной охрой, и нескольких стендов с информацией. Что ей делать в этом темном, красном месте, среди окаменелого искусства? Патрисия прошла вдоль, по периметру и поперек. Вспомнила, как гадала, не пора ли перестать глядеть на одуванчик, пляжную ширму, замершую лавину. Вышла стремительно, словно в каком-то сне: портик, ступени. Между Квадратным домом и плотным сплетением соседних улиц пролегает еще булыжный переулочек, в котором иногда возникает вдруг машина или мотоцикл. Зной и свет ослепили ее. Она заморгала от сияющей темной синевы, от огненной белизны. Сощурила глаза и рванулась. Сразу произошло несколько вещей: раздался резкий вопль (тормоза и кто-то из прохожих), что-то жесткое, как птичья лапа, вцепилось ей в запястье, вывернуло и потащило. Она стояла на коленях перед Квадратным домом, а над ней нависало лиловое против солнца лицо Нильса в обрамлении бело-золотых кудрей и колючих полей соломенной шляпы. Еще где-то на краю зрения черноволосый водитель с нимским носом что-то говорил, мешая извинения с упреками.
– Так нельзя! Нельзя, чтобы он был соучастником… то есть чтобы он за это расплачивался.
– Не говорите чушь! Мне солнце в глаза ударило.
– Вы вообще по сторонам не смотрели. Я видел. Кинулись под колеса.
– Никуда я не кидалась. Меня солнце ослепило: вышла из темноты на свет.
– Я все видел. Вы кинулись.
– А вы как тут очутились? – спросила Патрисия, отказываясь мудрствовать.
Она поднялась, стерла, как школьница, пыль и кровь с колен и ладоней. Поклонилась водителю, что-то виноватое изобразила руками и головой.
– Так как?
– Проходил мимо. Как раз хотел вас пригласить пообедать, шагнул к вам, и тут вы прыгнули. Ну я вас и поймал.
– Спасибо.
Обедали под зонтиком цвета слоновой кости, у фонтана с застывшим энергическим крокодилом. Патрисия заказала заливные перепелиные яйца – бледные маленькие сферы в прозрачном гробике из желе с веточками трав. Ладони и колени щипало, как не щипало со школьных времен. Сверху плотно давило блистающее солнце, полотна зонтика было недостаточно. Пот сбегал у нее по верхней губе, тек в ложбинке между грудей, собирался в сгибе локтя. У Нильса на шее между воротником и краем волос полосой краснела обожженная кожа. У кадыка, уже не бледного, а красного, пульсировала венка. Он спросил, нравится ли ей ее заливное. Сам он заказал brandade de morue[97] в корзиночке из слоеного теста.
– Северная рыба, – сказал он, – треска.
Что-то неестественное, чуть ли не противозаконное было в рыбе, размятой в пасту – или как лучше сказать? – в пюре с оливковым маслом. И еще с чесноком.
– У вас пыль на щеках, испачкались, когда упали. Позволите? – Он тронул ей скулу своей салфеткой. – И все же вы под него кинулись. Больше я об этом говорить не буду. Но я видел. Вы, можно сказать, бросились с портика Квадратного дома. Я бы хотел вам как-то помочь.
– Помочь. В помощь я не верю. Я верю…
– Да?
– Я верю в безразличие, – сказала Патрисия. – В течение вещей. Одно, другое, третье, все равно что. Фонтаны с крокодилами. Пыль. Солнце. Заливные яйца. Я глупости говорю. Солнце передвинулось. В глаза светит.
– Давайте поменяемся. У меня темные очки, шляпа. Пожалуйста…
Они встали. Поменялись местами. Нильс сказал:
– Я вас понимаю. Вы думаете, что нет, но я понимаю. Для меня безразличие – соблазн: так просто, что и до беды недалеко. Вы скажете: он бесчувственный, ничего не понял, дурак. Все считают, что безразличие – это плохо, одна я, Патрисия Ниммо, знаю тайну, что в нем есть и хорошее. Та́к вы думаете, да? А я, миссис Ниммо, позволю себе сказать: я это проходил. Я пробовал быть безразличным. Это хорошо как пересадочная станция, а потом все просто застывает намертво, как цемент. Как цемент. Вы ведь под тот «корвет» бросились не от безразличия.
– От чистейшего безразличия. Если и бросилась, то от безразличия.
– Тогда все еще хуже.
– Разговаривать бессмысленно.
– Знаете, что помогает? Любопытство. Нужно чем-то заинтересоваться. Вы мне сейчас ответите, что безразличие и любопытство – противоположные вещи. Но это не совсем так. И то и другое – чувства непривередливые. Вы можете сидеть тут со стеклянными глазами, смотреть, как все мимо вас проходит – как вы там говорили? – заливные яйца, фонтаны с крокодилами, городские камни. А можете смотреть с любопытством, можете жить. Я вот пытаюсь узнать этот город. Это не так просто. Я изучаю его камни. Вы в чем-то правы – безразлично, что изучать. Верней, это вопрос случая, который имеет жутковатую манеру притворяться судьбой. Но нужно быть любопытной, нужно чем-то интересоваться. Это в человеческой природе.
Суть в том, подумала Патрисия с проблеском прежнего остроумия, что сам он, произнося эту речь, на человека не очень-то и похож. Выкатил глаза, как горгулья, бледный, кожа шелушится, желто-белые волосы в поту, губы растянуты, как у какого-то фанатика. Нет, сам он любопытства не вызывает ни в коем разе.
– Меня интересуете вы. – Он снял темные очки и обратил на нее невидящий голубой взор.
– Боюсь, ангел-хранитель мне не нужен, – сказала Патрисия, отодвигая стул.
– Боитесь?
– Простите. Я имела в виду, что не хочу… не хочу…
Она встала и пошла прочь, окруженная бело-золотым воздухом.
Поскольку она забыла за себя заплатить и, возможно, была ему обязана жизнью, через два дня Патрисия пошла с Нильсом в музей. Здание, почти римское, имело внутренний двор, вдоль которого тянулось что-то вроде крытой галереи. В ней были сложены и относительно правильными рядами выставлены древние могильные камни. Тут были знатные граждане, жрицы, воины. Кое-где были изображения – дородные матроны с тяжелыми прическами, безносые бюсты в тогах. Внутри были тоже камни, только много старше: менгиры со странными усатыми лицами и тонкопалыми, остроконечными ладонями. Был саблезубый тигр, был череп из каменного века, чей владелец пережил одну трепанацию, а от второй умер. Патрисия шла быстро, а Нильс медленно, подзывая ее к особенно интересным экспонатам.
– Это мой любимый, – сказал он. – Смотрите, какая живая надпись. Это римский цветочник из Вик-ле-Феска.
Белый камень, глубоко вырезанная надпись:
Он перевел:
– Венки мои продаю лишь влюбленным.
– Я понимаю по-латыни, спасибо.
Он повел ее к гладиаторам. «Здесь покоится Луций Помпей, ретиарий, девять раз выходивший на арену, рожденный в Вене. Оптата, его жена, на его деньги заказала ему эту плиту»; «Коломб, мирмиллон из отряда Севера, двадцати пяти лет. Сперата, его жена»; «Апт, фракиец, рожден в Александрии, умер тридцати семи лет, похоронен Оптатой, женой»; «Квинт Веттий Грацилл, испанец, трижды увенчанный, умер двадцати пяти лет. Луций Сестий Латин, его учитель, поставил этот камень». В стеклянной витрине были только копии. Нильс сказал, что, когда ехал, надеялся поработать с плитами гладиаторов. Три или четыре века подряд свозили в Ним молодых мужчин, бойцов с мечом и с сетью, свозили со всей империи, со всего мира, а потом хоронили. Они лежат под кафе и кинотеатрами, под кондитерскими и церквями. Из тысяч за все годы случайно нашли с десяток. Он надеялся, если повезет, найти северянина.
– Зачем? – без любопытства спросила Патрисия.
– Берсерка, с амулетами. Такие случаи бывали.
– Лучше было ему сюда не приезжать, – сказала Патрисия. – Если он вообще был.
– А вы знаете, что, по одной теории, Валгалла в «Речах Гримнира»[98] срисована с Колизея? О ней сказано, что у нее шестьсот сорок дверей. Такая круглая штука – чертог, где каждый день сражаются духи воинов и каждый день мертвые оживают, чтобы пировать мясом волшебного вепря и медом. И так до последней битвы, когда они будут выходить на бой, по восемьсот героев разом, через шестьсот сорок дверей. Может быть, северный рай связан вот с этими камнями. Мы были воинами.
– Tant pis[99], – сказала Патрисия. – Они давно умерли. Дайте им лежать в мире.
– Мир… – начал Нильс, но она уже уходила от камней и костей, сперва коридором, потом по лестнице.
В узком, длинном, мутно освещенном зале она наткнулась на два бычьих чучела. Быки стояли против дверей, уравновесив мускулистые тела на точеных копытцах, наставив острые рога, и глядели влажными карими стеклянными глазами. Их делали с тонким знанием анатомии, с уважением. Их убили с разницей в век: Табенаро – в сентябре 1894 года, Наварро – в 1994-м в честь годовщин ганадерии