– Кофе будете? – спросил Бернард Мелани.
– Она по-английски не понимает, – сказал Раймонд и со смачным поцелуйным звуком впился в ложбинку между ее ключиц. – Не понимаешь ведь, кисуля?
Как видно, ему и в голову не приходило, что ее появление надо как-то объяснить. Он, кажется, даже не считал, что Бернарду вообще следует что-то объяснять, а сам он вроде бы не задавался вопросом, откуда она взялась. Он был заворожен. Пальцы его тянулись к ее волосам, как иглы к магниту, он то и дело вскакивал и целовал ее грудь, плечи, уши. Бернард брезгливо наблюдал, как его толстый язык очерчивает завитки ее уха.
– Хотите кофе? – спросил он Мелани по-французски и указал ей на кофейник.
Мелани, быстрым движением изогнув шею, склонилась над ним и понюхала. Потом заглянула в молочник с теплым молоком.
– Это, – указала она на молочник. – Я хочу это.
Она подняла длинные ресницы и взглянула на Бернарда огромными черными глазами.
– Желаю счастья, – сказал Бернард, выговаривая слова на местный лад. – Счастья вам с вашей бессмертной душой.
– Эй, – взвился Раймонд, – ты чего мою девушку клеишь на всяких там языках?
– Я никого не клею, – отвечал Бернард. – Я пишу.
– Вот мы после завтрака уедем, а ты пиши себе на здоровье, – сказал Раймонд. – Правда, кисуля? Мелани нужно… у нее нет… она не захватила… ну, в общем, во что одеться. Так что мы едем в Канны и купим нормальную одежду. И еще Мелани хочет посмотреть кинофестиваль, звезд там всяких. Ты не против, старина? Это ведь я сам в гости назвался. Не хочу отрывать тебя от писания. Как у нас в армии говорили: Chacun á sa boue[122]. Видишь, и я по-французски кое-что знаю.
Мелани с довольным видом рассматривала свои красивые пухлые руки. Они были бледно-розовые, и на ногтях тоже сиял перламутровый лак. На Раймонда она не глядела и лишь крутила головой, то ли наслаждаясь его ощутимыми знаками внимания, то ли раздражаясь. Молоко она пила молча, только чуть улыбалась, как довольная кошка, и между глянцевых губ блестели два ряда хорошеньких зубов-жемчужин.
Сборы в дорогу у Раймонда много времени не заняли. Весь багаж Мелани состоял из большой сумки зеленой кожи, набитой, судя по звону, монетами. Раймонд с королевскими почестями препроводил ее к машине и вернулся попрощаться с Бернардом.
– Развлекайтесь, – сказал Бернард. – И берегитесь философов.
– Откуда им взяться, философам? – удивился Раймонд, который, когда они с Бернардом были студентами художественного училища, занимался театральными декорациями, а теперь работал художником-оформителем на телевидении в популярной детской программе «Де-монстрируем монстров». – Философы все повывелись. У тебя, старина, от одиночества крыша едет. Девочку бы тебе надо.
– Не надо, – сказал Бернард. – Счастливо отдохнуть.
– Мы с ней поженимся, – произнес Раймонд таким удивленным тоном, будто эта мысль оказалась неожиданностью для него самого.
В окне машины маячило лицо Мелани: мягкие губы, зубки-жемчужины, пристальный взгляд темных глаз.
– Ну, мне пора, – бросил Раймонд. – Мелани заждалась.
Гости уехали, и Бернард снова стал наслаждаться всеми прелестями одиночества. Он посмотрел свою последнюю работу и увидел, что это хорошо. Осмелев, посмотрел более раннюю и увидел, что и это хорошо. Все эти оттенки голубого, увлекательные задачи, без пяти минут решения… Но вот вопрос: чем заняться дальше? Расхаживая по террасе, он вспомнил про философа и рассмеялся. Взял томик Китса. Нашел в «Ламии» ту мрачную сцену, когда невеста под холодно-враждебным взглядом седого мудреца исчезает без следа.
От прикосновенья
Холодной философии – виденья
Волшебные не распадутся ль в прах?
Дивились радуге на небесах
Когда-то все, а ныне – что нам в ней,
Разложенной на тысячу частей?
Подрезал разум ангела крыла,
Над тайнами линейка верх взяла,
Не стало гномов в копи заповедной —
И тенью Ламия растаяла бесследной[123].
Насчет этих штук, подумал Бернард, он с Китсом не сходится. Под «философией» поэт явно понимал естественные науки, а Бернард всякому гному или фее предпочтет оптические загадки волн и частиц в воде и свечении радуги. Наблюдая в бассейне красавицу-змею, он не только видел в ней любопытную диковину, образ, несоприродный и змеиному, и человеческому, но и задумывался над вопросами отражения и преломления лучей. Дай бог, чтобы какой-нибудь естественник в белом халате, сделав анализ крови Мелани на герпес, не отправил ее к герпетологу или не разглядел на рентгеновском снимке какую-нибудь странность в ее позвоночнике. Бабеночка из нее получилась что надо, телка этакая, как раз для Раймонда. Он попытался представить, какой бы она оказалась, если бы досталась ему, но прогнал эту мысль. Не нужны ему женщины. Новая живописная задача – вот что ему нужно. Тайна, над которой возьмет верх линейка. Он оглядел накрытый к завтраку стол. На оставленном без внимания персике сидела бабочка с крыльями неописуемой оранжево-карей расцветки и сосала сахаристый сок плода. Каждое крылышко понизу было украшено золотистым глазком и прелестным белым зигзагом, очертаниями похожим на крыло дракона. Бабочка расположилась на знойно-желтой плоти плода и вертелась, выбирая, где пить поудобнее, отчего оранжево-карий цвет вдруг бросало в густой переливчатый пурпур. Глядь – он уже сменился новым цветом, одновременно золотисто-оранжевым и матово-пурпурным, а потом – вновь чистый пурпур, а потом бабочка сложила крылья, и с изнанки они оказались смуглыми, с зелеными глазками, салатовыми штрихами, белыми пятнами с угольно-черным ободком…
Он сбегал за красками. Когда он вернулся, бабочка все пила сок и поворачивалась из стороны в сторону. Он смешал краски для пурпура, смешал для оранжевого, для разных оттенков карего. Дело, конечно, в чешуйках на крыльях, в преломлении лучей. Пигменты изучены и расписаны, чешуйки замечены и стали доступны зрению, и все остается тайной – и змеи, и свет, и вода. Он вновь с головой ушел в работу. Познание не подрежет эти крыла, оно прояснит его взгляд своим сиянием. Не улетай, умолял он, наблюдая и учась, не улетай. Оранжевое и пурпур – мука мученическая. С ними возни на несколько месяцев. Бернард бросился в бой. Он был счастлив – счастлив одним из видов счастья, которые открыли для себя люди.
Холод и зной
Было некое королевство, располагалось оно посреди земли и не достигало морей, лишь протекали через него плавными петлями большие реки. Равнины его были облачены где в густое разнотравье, где в широколиственные дубравы; климат же в королевстве был самый что ни на есть умеренный. И вот в одно прекрасное лето у короля с королевой народилась принцесса. Была она тринадцатым по счету ребенком, но самым долгожданным, ведь все старшие двенадцать были принцы, и королева желала от дочери нежности и мягкости, точно так же как могучий ее батюшка ждал хрупкости и красоты. Рождение случилось после схваток, которые длились целый день и почти целую ночь, солнышко на небосклоне еще только чуть-чуть забрезжило, но не успело нагреть землю. Как и большинство новорожденных, принцесса была сморщенная, синевато-багровая, наверху головки – скользкая шапочка густых темных волос. Сложения она была деликатного, но прекрасного, и едва няньки смыли ее как бы вощаную защитную корочку, кровь бойко заструилась у ней по жилкам – к кончикам крохотных пальчиков да к синим губкам, так что сразу они покраснели. Кожа у нее была тоненькая, прозрачная, оттого и заметен этот огнисто-розовый кровяной прилив. А когда помыли ей головку, волосы так и встали мягкой темной шерсткой. Няньки тут же объявили ее красавицей – а она красавицей и была. Ее матушка, изможденная родами, почувствовала, как у нее самой кровь быстрее побежала по жилам в тот же самый миг, как положили девочку к ее груди, и молвила, что имя принцессе должно быть Огнероза, такое имя сразу пришло ей на ум и в точности отражало первое впечатление. Вскоре пожаловал король и бережно подхватил малютку в розовой пеленке в огромные свои ладони, так что крохотные красные ножки болтались чуть ниже его мизинцев, а безмятежное розовое личико зевало чуть выше его больших пальцев. Был он, подобно своему отцу и всем прежним королям этой страны, крупного сложения, сильный, золотобородый, улыбчивый; храбрый солдат, избегал он пустых сражений, славный охотник, никогда не убивал он обловленного зверья скопом, ради забавы, но ценил саму трудную за зверем погоню, среди темной лесной глухомани, вдоль быстрых лесных ручьев. Когда он увидал свою дочь, то сразу же полюбил ее за хрупкость, уязвимость, как отцам это свойственно. Да не посмеет никто никогда повредить тебе, сказал он крошечному созданию, чья слепая ручонка запуталась в мягких кольцах его бороды и чьи пальчики коснулись его теплых губ. Ни одна живая душа, подтвердил он своим тихим басом, целуя влажный еще лоб жены, и королева улыбнулась ему в ответ.
Огнерозе было несколько месяцев от роду, когда первые ее темненькие волосы понемногу вылезли, как это обычно бывает: тонкие кудельки собрались, свалялись на белых батистовых подушках. Вместо них медленно начали вырастать новые волосы, сильные, золотистые, но, однако ж, такие бледные, что если падал на них луч солнца, то они отливали серебром; притом что на фоне макушки, или лба, или – по мере того, как волосы отрастали, – на фоне узенькой шеи они могли бы показаться солнечно-золотыми. Девочка усердно сосала материнскую грудь и от этого сделалась вся молочная, огнистый румянец исчез, будто его и не бывало, кожа стала нежно-белая, ну в точности как лепестки белой розы. Кость у нее была тонкая, и детская пухлость, что сопутствует младенцам до того, как пойдут они собственными ножками, у нее оказалась и вовсе мимолетной. Островатые скулы и довольно острый подбородок, длинные, изящные, чуть костлявые пальцы на руках и ногах, даже во младенчестве… А глаза ее, под белым челом, под жемчужными веками, сохраняли тот изначальный цвет, который и не цвет вовсе, а некая невнятная глубь, что зовем мы голубизною у новорожденных. Эта малышка, так сказала ее няня, будто изготовлена из лучшего тонкого фарфора. И верно, казалось, что тронь ее посильнее – ненароком поломаешь. И сама она обходилась так, будто понимала свою хрупкость: шевелилась мало, да и то с какой-то заботливой осторожностью. Вот она подросла, научилась ползать, а потом и ходить, но все тоньше делалась, все белее. Придворные врачи возвестили, что здоровье ее «ненадежно», и велели постоянно держать ее в тепле и давать почасту отдыхать, а кормить ее надлежало одной только «высокопитательной пищей», от которой полнеют: наваристыми супами на бульоне из самого сочного филейного мяса с добавлением овощей и кореньев, а также сливками и крем-муссами, свежесорванными фруктами да заварными молочными кремами. Эта мера пошла, кажется, ей на пользу. Понемногу налились ее белые ножки и ручки, на скуластом личике появились щечки, выпятились хорошенькие губки, а на маленьких запястьях стали ямочки. Но с молочной этой полнотой пришла вялость. Ее бледная головка на белесом стебельке шеи поникла. Золотистые волосы прилегли уныло, безжизненно и светились лишь отраженным светом, точно тусклая лужица. Ходить начала она в правильном возрасте, так же вовремя заговорила, отличалась послушливостью и усвоила без усилия хорошие манеры. Впрочем, имела она привычку зевать во весь ротик, широко открывая свои розово-перламутровые губки, за которыми обнаруживался ряд ровных, мелких, безупречно белых зубов, за ним розовый язычок и такая же розовая глотка. Она приучилась заслоняться – немног