Чудеса и фантазии — страница 82 из 90

нее. Только так и можно было прикрыть, укротить сажу.

«Черная свинка» была на самом деле не свинцом, а смесью минерала плюмбаго-графита и железных опилок. Ее выпускали в виде довольно твердой мази; и мы должны были, стараясь, конечно, не задеть ясных медных ручек, наносить ее, втирать в черную поверхность плиты, вдавливать, выравнивать, разглаживать – с помощью щеток разной густоты и фланелевых тампонов. Втереть «свинку» в каждую бороздку литой с узорами поверхности, а потом аккуратно счистить лишнее. Если между листками или лепестками черного цветочного орнамента по сторонам или вокруг дверец застрянет хотя бы маленький сгусток мази, считай, работа не удалась. На нашей плите было клеймо с фениксом – очевидно, товарный знак. Птица восседала, свирепо уставясь вбок, в своем гнезде – замысловатом переплетении веток, охваченном жадным кольцом парящих стрельчатых языков пламени. Все на этой эмблеме – погребальный костер, занимающиеся ветки, взъерошенная птица феникс, ее сверкающий недобрый глаз и загнутый клюв – все было непроглядно-черным.

Благодаря «черной свинке» плита излучала почти невероятное сияние – прекрасное, ровное и нежное, совсем не схожее с грубым зеркальным отливом тогдашней ваксы на башмаках. Несмотря на безусловную черноту плиты, сияние имело теплый, серебристо-свинцовый оттенок из-за высокого содержания графита и вкраплений металлических опилок. Мне кажется, что графитовая мазь, придавая плите наружный лоск, смиряла и сдерживала разом и твердый нрав чугунной великанши, и неистовое пламя в ее утробе. Когда мы начищали плиту, мы выполняли ту единственно правильную, добротную полировку, какую сегодня – и, наверное, слава богу – уже никто не делает: накладывали мазь тонюсенькими слоями, один за другим, и почти полностью снимали при натирании, так что в конце концов оставалась почти незаметная оболочка из сияющего минерала.

Времена, когда тратили столько пота и крови, бережно украшая домашние предметы слоями минеральных отложений, давно миновали… Однако вслед за графитовой мазью сразу же вспоминается ее противоположность, белый камень (иногда истолченный в порошок), которым мы каждый день, а то и по несколько раз на дню, подводили по краю подоконники и ступеньки крыльца. Отчетливо вижу, как наносила на порог и на ступеньку толстые беловатые полосы с помощью куска этого камня, не могу сейчас вспомнить его названия. Кажется, мы именовали его просто «камешком»; порог и ступеньку нам приходилась натирать, только когда у нас не было служанки. Перебирая разные варианты, я подумала, что камень мог быть белой пемзой или «белильным камнем» (тоже наше словесное изобретение?). После изысканий в Оксфордском словаре мой список пополнился еще и «оселковым камнем», а также «склизь-камнем» (такого слова я раньше не знала!), который использовался в прачечных для разглаживания сырого белья. Наконец я нашла там «каминный камень, очажный камень», это уже что-то знакомое; встречается еще «каминный порошок», смесь белой трубочной глины, углекислого кальция, костного клея и медного купороса. «Очажный камень» (если это он) развозили на тележках уличные торговцы и продавали нам в «глыбках». Помню, что в воздухе висела сера от заводских труб Шеффилда и Манчестера, которая осаждалась отвратительным липким желтым налетом на окнах домов, равно как и наших губах. Не успевали мы поработать «камешком», как знатные белые ступеньки вновь покрывались гадкими пятнами. Но мы выходили и белили их, снова и снова. Первобытная химия проникала во все поры, во все трещинки нашей жизни. Я где-то потом прочла, что «черная свинка» токсична, и сразу вспомнилось, как в эпоху Возрождения придворные дамы употребляли свинцовые белила, тем самым занося яд в кровь. Как там Гамлет говорил Йорику: «Ступай в будуар к какой-нибудь даме и скажи, чтоб не накладывала белила слишком толсто, а не то почивать ей в могильных покоях». Еще я помню, зубные врачи давали нам ртуть, поиграть. Ртуть была в закупоренной пробирке, как в узком кубке. Мы вытряхивали серебряный сгусток к себе на стол и мельчили голыми пальцами, он дрожал и разбивался на великое множество шариков. А потом мы опять сгоняли их в одно целое. Это вещество было словно с иной планеты. Ни к чему не прилипало, разве что к себе. Тем не менее мы умудрялись растаскивать его повсюду. Где только не застревали жидкие бусинки – под отслоиной половицы, между нитями вязаной одежды… Ртуть, как и «свинка», токсична. Но откуда нам было про это знать?..

Очажный камень – понятие древнее, таит разные смыслы. В прежние времена «камень очага» был синекдохой. Под очагом разумели дом, уют, а иногда – даже семью, родовую общину (не хочется писать затрепанное, утерявшее ныне свое первое значение слово «сообщество»). Очаг был заветное место, из которого происходили тепло и пища, место, где жил огонь. Нашим очагом была начищенная «свинкой» плита. Имелся у нас и камин, в «гостиной». Его чугунную решетку тоже исправно натирали графитом, однако огня не разводили: люди совсем посторонние – которых впору чопорно и прохладно принимать в «гостиной» – к нам не наведывались… При этом, заметим, «очажным камешком» очерчивали не что-нибудь, а порог, то есть предел дома. Обитатели северной Англии предпочитают существовать особняком, замкнуто. Белая полоса, которую мы усердно наводили на плитняковом пороге, была нашей границей. Нам нравилось говорить, к примеру, такие речи: «Чтоб и тень твоя моего порога не касалась!», «Вот тебе пирог, а вот тебе и порог». Серебром мерцающая чернота, красно-золотое рычание оставались надежно спрятанными внутри. Выходя наружу в последний раз, мы пересекаем порог, как говаривала моя мать, «ногами вперед». Сегодня люди в большинстве своем отправляются в печь. В былые же времена – возвращались обратно в землю, из которой так любовно извлекали всякие порошки и притирки.

Джек Смоллет поймал себя на том, что его воображение впервые взбудоражено манерой письма одной из подопечных (а не жестокостью, злым надрывом, враждебностью, бесстыдством ученических опусов). На следующее занятие Джек явился, сгорая от нетерпения. В ожидании общего сбора он подсел к Цецилии Фокс. Та, как всегда, пунктуальна; по обыкновению, расположилась одна на скамье в тени, подальше от пестрого света торшеров. Ее тонкие, начинающие редеть белые волосы нетуго стянуты на затылке в узел. Как всегда, изящно одета: длинная струящаяся юбка, просторный жакет рубашечного кроя, джемпер с высоким воротом, – и все это в черных, серых и серебристых тонах. На лацкане неизменная брошь – аметист в обрамлении мелкого жемчуга. Цецилия очень худая; свободное облачение скрадывает не полноту, как обычно у дам, а костлявость. Лицо у нее узкое, с нежной, но точно бумажной кожей. Большой, строгий, тонкогубый рот. Прямой, изящный нос. Самое удивительное в ее лице – глаза. Темные, почти беспросветно черные; кажется, они нарочно запрятались в глазных впадинах и с внешним миром их связывают только хранящие их хрупкие, подвижные веки и глазничные мышцы в паутине морщин, в крохотных пятнышках коричневых, фиолетовых, синих кровоизлияний от собственных усилий. Джек завороженно подумал, что под тающим кожным покровом, под тонким нежным пергаментом проступает узкий череп и можно разглядеть то место, где крепится нижняя челюсть. А ведь она прекрасна, подумал Джек. Цецилия обладала умением сидеть очень тихо, при этом ее бледные губы всегда тронуты мягким, вежливым подобием улыбки. Рукава ее одежды слегка длинноваты, и никогда не увидишь тонких запястий, почти никогда.

Джек сказал Цецилии, что, по его мнению, она пишет просто превосходно. Пожилая женщина повернулась к нему с напряженно-непроницаемым выражением лица.

– То, что вы написали, – настоящая вещь. Можно я прочитаю сегодня всем?

– Пожалуйста, – сказала Цецилия, – как вам будет угодно.

Вероятно, она плохо слышит, подумал Джек, и задал другой вопрос:

– Надеюсь, вы работаете еще над чем-нибудь?

– Над чем, вы говорите?..

– Над чем-нибудь новым? – сказал Джек уже громче.

– Да, конечно. Сейчас я пишу про чистую неделю, в некотором роде – это терапия…

– Пишут не с целью самотерапии, – строго молвил Джек Смоллет. – По крайней мере, настоящие писатели.

– Побуждения могут быть разные, – ответила Цецилия Фокс, и голос ее был непроницаем. – Главное – результат.

Сам не зная почему, Джек почувствовал себя отвергнутым.


Рассказ «Как мы начищали кухонную плиту» был прочитан студийцам вслух. Джек имел обыкновение зачитывать рассказы сам, не называя имени автора. В этом не было необходимости, все и так угадывали. У него был красивый голос, и нередко, хотя и не всегда, произведение слушалось лучше, чем в авторском исполнении. Находясь в подобающем настроении, Джек использовал читку как способ иронического разгрома.

Представляя студийцам «Как мы начищали кухонную плиту», он испытывал удовольствие. Читал con brio, с жаром, смакуя особенно приглянувшиеся ему фразы. Возможно, поэтому студийцы яростно, чуть ли не с рычанием, как свора гончих на добычу, накинулись на стиль рассказа. Они с лету швырялись безжалостными оценками: «затянуто», «нескладно», «бесчувственно», «мелочно-подробно», «напыщенно», «вычурно», «воображалисто», «погрязло в прошлом».

Манера изложения удостоилась не менее увлеченной критики. «Нет внутренней пружины», «нет авторской позиции», «сплошное словоблудие», «сюжет размазан», «не слышен голос автора», «нет искреннего чувства», «отсутствует живой человеческий интерес», «кто это будет читать?».

У Бобби Маклемеха, который, возможно, был самым талантливым среди студийцев, рассказ Цецилии Фокс о том, как начищали плиту, вызвал смутную обиду. Сам Бобби создавал монументальный опус, с каждым днем все более разраставшийся, где в подробностях изображал свои детство и юность. Он дотошно описывал корь, свинку, походы в цирк, школьные сочинения, влюбленности. Не забывал ни единого неуклюжего приставания – у себя дома, дома у девочек, у хозяйки на квартире в студенческие годы, ни единой попытки прикосновения к девичьей ли груди, к поясу ли для чулок. Он зло насмешничал над соперниками, высвечивал нечуткость родителей и преподавателей, объяснял, почему бросал непривлекательных девчонок и не хотел дружить с кем попало. Бобби заявил, что Цецилия Фокс «замещает людей вещами». Что ее отрешенность – не достоинство и нужна ей лишь затем, чтобы скрыть собственную беспомощность перед миром. «И в конце концов, – рассердился Маклемех, – отчего меня должен волновать дурацкий метод начистки плит, да еще с помощью ядовитого вещества, которым сегодня никто, слава богу, не пользуется? Почему бы автору не рассказать, к примеру, о чувствах какой-нибудь бедняжки-служанки, которой в те времена приходилось размазывать эту дрянь?»