Чудеса и фантазии — страница 83 из 90

Тамсин Сикретт была настроена не менее сурово. В ее последнем рассказе душераздирающе описывалось, как мать вкладывает всю душу в приготовление ужина для неблагодарной дочки, которая не только не явилась, но даже и позвонить не удосужилась. «Нежные аппетитные спагетти аль-денте сдобрены пряными травами, чье благоухание навевает мысли о Южной Франции; посыпаны ароматным, тающим во рту сыром пармезан; окроплены густым оливковым маслом холодного отжима; запах блюда облагорожен тонкой ноткой трюфеля; в предвкушении слюнки так и…» Тамсин Сикретт говорила, что описание ради описания – это просто пустое упражнение, что каждое литературное произведение должно обладать для людей «злободневной значимостью», «на кону должно стоять что-то важное». Рассказ «Как мы начищали кухонную плиту» она назвала очередным образчиком «бездумного краеведческого журнализма». «Пустое бряцанье словами», – подвела итог Тамсин Сикретт. «Вот-вот, бряцанье, – поддакнула ее дочь Лола. – Привет из прошлого. Смех, и только».


Цецилия Фокс сидела совершенно прямо и наблюдала за оживлением студийцев с мягкой, непроницаемой улыбкой, как будто происходящее ее не касалось. Джек Смоллет даже не был уверен, все ли она расслышала. Поэтому, хотя это было не в его духе, сердито за нее вступился. Заговорил о том, что редко попадается вещь, которая действует сразу на нескольких уровнях, что не так-то просто сделать знакомые вещи необычными. Привел знаменитую формулу Эзры Паунда: «сотворить заново», напомнил о методе Уильяма Карлоса Уильямса: «Никаких идей, если они не воплощены в конкретном». Это означало, что он задет не на шутку. Волновала его, с одной стороны, участь Цецилии Фокс, с другой – приходится признать! – своя собственная. Враждебность студийцев и банальные слова, в которые она облеклась, обострили Джековы терзания по поводу своей писательской оригинальности. Он объявил перерыв, после чего огласил кулинарную драму Тамсин Сикретт. В целом рассказ всем понравился. Даже Сикретт-младшая назвала сюжет очень трогательным. Мать и дочь тщательно притворялись, будто не выводят друг друга в своих сочинениях. Все остальные им подыгрывали… «Противнее слипшихся, заветренных спагетти ничего не бывает», – авторитетно подвела итог Сикретт-младшая.


В конце занятий студийцы любили порассуждать о творчестве. Всем доставляло удовольствие описывать себя за работой, как они бывают в творческом кризисе, а потом из него выбираются и как они рады, когда удается «точно выразить чувство». Джек захотел, чтобы и Цецилия Фокс высказалась. Слегка возвысив голос, он обратился прямо к ней:

– А вы, мисс Фокс, для чего пишете?

– Ну… Пишу – это громко сказано, я пока только учусь… Но все-таки мараю бумагу, потому что люблю слова. Люби я камень, вероятно, занялась бы скульптурой. А я люблю слова. Люблю читать. На некоторые слова я западаю. Они начинают вести меня за собой.

Этот не столь уж удивительный ответ вызвал почему-то у Джека удивление.

Он не раз отмечал, что ему самому становится все сложнее и сложнее описывать что-нибудь в своих произведениях. Когда на ум приходили слова, какие была бы не прочь употребить Тамсин или ее дочь Лола, злость и отвращение переполняли его до такой степени, что он был готов опустить руки в бессилии. Сплошными кляксами банальности расползались по миру слов, и он не представлял, как эти кляксы извести. Он не настолько гениален, чтобы, как Леонардо да Винчи, вписывать трещины в ткань шедевров или, как Констебль, преображать природные формы облаков в небесные письмена. Не умеет он угадывать в кляксах форму, превращать их во что-то живое.

После занятий обычно отправлялись в паб, Цецилия Фокс со всеми не ходила. Предложение подвезти ее до дому прозвучало бы абсурдно: Джек с трудом представлял на заднем сиденье мотоцикла ее хрупкую, кожа да кости, фигурку. Он замечал, что ищет предлог заговорить с ней, как если бы она была молоденькой симпатичной девушкой.

Все, что ему оставалось, – присаживаться рядом в перерывах между занятиями, когда пили кофе. Но и в такие минуты было не так уж просто разговаривать с ней, потому что прочие пытались завлечь его в свою беседу. С другой стороны, занять место по соседству с Цецилией несложно: она предпочитала держаться немного в стороне, возможно стеснялась своей тугоухости. Когда он начинал с ней говорить, ему приходилось почти кричать.

– Давно хотел у вас спросить, мисс Фокс, что вы читаете?

– Современное я не очень жалую. Вас, молодых, то, что я читаю, навряд ли заинтересует. Я еще девчонкой это любила. В основном стихи. Кажется, к романам я стала довольно равнодушна.

– А я вас записал в почитательницы Джейн Остин.

– Вот как?.. Что ж, неудивительно, – сказала она с непроницаемым видом, ничем не обнаружив, по душе ей Остин или нет.

Джеку показалось, что к нему самому относятся с пренебрежением. Он спросил:

– И что же за стихи вы читаете, мисс Фокс?

– Сейчас в основном Джорджа Герберта.

– Вы, наверное, верующая?

– Нет. Иногда я об этом жалею, как раз из-за Герберта. Откроешь его книгу и начинаешь понимать, что такое милость Господня. И еще мне нравится, когда он пишет о персти. В смысле, о пыли…

– О пыли? – Джек покопался в памяти: «Чист труд, и чист чертог слуги, / Что мел во Твой завет»

– Особенно хороши «Церковные надгробья», – продолжала Цецилия Фокс. – Помните, как там «смерть беспрестанно прах сметает»?

Или:

Плоть – это склянка часовая, в ней

Прах заключенный отмеряет время;

Но склянка тож соделается прахом.

И еще мне нравится стихотворение, где Бог «влечет из Рая в Ад пылинку праха». Или еще вот:

И не за тем ли Ты язык

                Дал персти,

Чтоб ее услышать крик?

Да, он хорошо чувствовал связь между словами и вещами. «Персть» здесь самое верное слово, – закончила Цецилия.

Джек стал спрашивать, как эти строчки связаны с ее собственными произведениями, но она не ответила, будто после неожиданной словоохотливости снова ушла в глухоту.

Чистая неделя

В былые времена стирка длилась чуть не целую неделю. В понедельник кипятили, во вторник крахмалили, в среду сушили, в четверг гладили, в пятницу чинили. Притом что остальные дела-хлопоты никто не отменял.

Стирали не в главном доме, а в прачечной – отдельном флигеле, с полом, выложенным плитняком. В прачечной была каменная раковина, ручной насос и огромный медный котел, под которым горел огонь. Здесь же имелись предметы и орудия, без которых невозможно представить стирку: огромные бельевые катки, оцинкованные корыта и, конечно, толкун… Домик был сложен из тесаного камня, шиферная крыша поросла диким пореем. Из трубы валил дым, по окнам струился пар, оттого зимой они не замерзали. В этой влажной атмосфере огонь и вода спорили беспрестанно. Ребенком я любила ложиться щекой на камни: в дни стирки от них исходило тепло, порой даже – жар. И мне представлялось, что прачечная – домик ведьмы из сказки.

Сначала белье сортировали на белое и цветное. Белое кипятили в пузатом медном котле, под деревянной крышкой. Все дерево в прачечной осклизло от мыла и пошло чешуйками. И верно, совсем бы ему расслоиться, когда б не то же мыло, что сцепляло древесные волокна наподобие клея. После кипячения белого – простыней, наволочек, скатертей, полотняных салфеток, чайных полотенец – чуть остывшую воду переливали в корыта. Она служила для стирки более нежных тканей или цветных вещиц, которые в кипятке линяли. Белое белье во время кипячения нужно ворошить, на то были у нас тяжелые деревянные щипцы и длинные лопатки; пар взметывался из воды клубами, оставляя на поверхности грязновато-серую пену. После кипячения белье отправлялось на полоскание в нескольких водах. Погружается в корыто пропитанная кипятком груда, а студеная влага шипит, плещется. Тогда-то белье и «толкут», с помощью толкуна. Толкун – длинный деревянный черенок с медной насадкой, которая больше всего похожа на чайник без носика и дна, но зато со множеством отверстий в боках. С легким шорохом толкун вминается в белье, прихватывает, таскает, треплет, и после в том месте, где он присосался, камчатное полотно или хлопковая ткань получает «пузырьки» от его дырочек. Щипцами, а также голыми руками мы выхватывали тяжкую мокрую груду и переносили из корыта в корыто, а потом еще в одно корыто. Затем белье, сложив несколько раз, прогоняли через деревянные челюсти катков. По бокам катков – красные колесики; в движение их приводит деревянная, отполированная ладонями рукоятка. Катки отжимали из белья мыльную жидкость, и та сливалась либо в подставное корыто, либо на пол. В общем, за какую ручку ни возьмись, насоса или катков, в помещении прибавлялось воды, ледяной или, наоборот, горячей. Нас обдавало то холодом, то жаром. Мы стояли в прачечном мареве и дышали густым пахучим воздухом, в котором свежий пот от нашей работы мешался с выпотом грязной одежды, переходившим в воду и в пар.

Были еще особые составы, в которых вещи полагалось замачивать или прополаскивать. Например, колмановская синька. Из чего ее делали, не знаю. Мне все время кажется, что синьку получают из нашего дербиширского плавикового шпата, так называемой «синички», по-другому еще именуемой «голубожон» (от французского слова «жон» – желтый). Никакого отношения «синичка» к «синьке» не имеет, но меня не перестает сбивать с толку звуковое сходство. Крошечные круглые брусочки колмановской синьки прибывали из магазина, завернутые в белый муслин. Мешочек с синькой баруздили в воде, отчего вода принимала насыщенный кобальтовый цвет. В этой-то воде, неизменно ледяной, и синили белые вещи. Не знаю, как объяснить с точки зрения оптики, но от подсинивания белье становилось белее, я сама это неоднократно наблюдала. Синька ведь не отбеливает. С пятнами от чая, мочи, клюквенного сока ей не сладить – тут требуется настоящий хлорный отбеливатель со своим недобрым, тлетворным запахом. Расходилась в воде синька занятными облачками, завитками, отводками. Так разбредаются хитрые узоры в стеклянном шарике для детской игры. Или ниточки крови, когда кладешь пораненный палец в миску с водой. В глубоких оцинкованных корытах трудно что-нибудь разглядеть, но если работы немного и синят в белом эмалированном тазу, можно вдоволь наглядеться на облако волокнистой сини: как пронизывает оно собой прозрачную жидкость, как переплетается с ней, пока не окрасит всю.