ецилии затянуты тяжелыми кружевными шторами. «Не подсиненные, а кремово-белые», – отметил Джек, отворяя калитку. Он также отметил, что кусты роз в садике перед домом аккуратно обрезаны, а ступеньки натерты цветным «камушком». Дверь, как и рамы на окнах, была покрашена в черный цвет, но уже облупилась. Кнопка звонка сидела глубоко в латунном корпусе. Джек позвонил. Тишина. Еще раз. Опять тишина.
Джек был весь в предвкушении этой сцены: он достает из кармана куртки письмо, лицо Цецилии меняется, но вот как именно, он еще не представлял. Цецилия ведь туга на ухо… Другая калитка, из переулка, тоже открыта. Джек вошел в нее и, миновав мусорные баки, очутился за домом, в садике с крошечным газоном и растрепанными кустами буддлеи. Была еще поворотная сушилка для белья, но на ней ничего не висело. К задней двери вели несколько ступенек с белой обводкой. Он постучался. Тишина. Надавил ручку – дверь сама отворилась внутрь. Стоя на пороге, он позвал:
– Мисс Фокс! Цецилия! Мисс Фокс, вы дома? Это Джек Смоллет!..
По-прежнему тишина. (Вот тут бы и уйти, уйти бы ему восвояси, не раз думал он впоследствии.) Продолжая стоять в нерешительности, он вдруг услыхал изнутри слабый, невнятный звук: то ли птичка залетела в трубу, то ли свалилась с софы подушка. Тогда он зашел внутрь и прошагал через безотрадную кухню, которую потом вспоминал как-то смутно, – строгая, военной поры мебель, довольно неопрятная… раковина в пятнах… посудные шкафы зеленого больничного цвета… допотопная плита, под одну ножку подложен для устойчивости кусок кирпича. За кухней была большая прихожая; идя по ее линолеуму, Джек ощутил запах, чем-то смутивший и заинтересовавший его. В этом запахе – в больницах такой перебивается карболкой – сложились плесень и плоть. Карболкой здесь не пахло. В прихожей было темно. В клети, где уродливая дощатая обшивка скрывала перила, крутая лестница вела вверх, во мрак. На цыпочках, скрипя своей мотоциклетной кожей, он почти вслепую поднялся по узким ступеням, толкнул дверь и очутился в тускло освещенной гостиной. Напротив, в кресле, что-то шевелилось, груда тряпья, тихо стонущая… огромное серое лицо в старческой гречке, с пухом волос по бокам… лысая розовая макушка, над ней топорщатся еще несколько белых прядей. Глаза с желтой склерой, в кровавых прожилках, глядели на Джека без выражения, словно не видели.
В другом углу валялся перевернутый телевизор. Экран запятнан чем-то напоминающим кровь. Две босые ступни… ими заканчиваются голые, жилистые, длинные ноги… туловище скрыто за телевизором.
Кто же это? Джек пересек комнату, до последнего мгновения не веря, что это Цецилия Фокс. Она уткнулась лицом в ковер, белые волосы разметались по вытертому растительному орнаменту. Обнаженное тело – сплошные шрамы, струпья, маленькие круглые следы ожогов, свежие ранки и порезы. Самый глубокий и свежий – на горле. Незабудки и примулы коврового узора – в еще не просохших пятнах крови. Скверная картина. Цецилия Фокс без признаков жизни.
Всклокоченное существо в кресле исторгало звуки: хихикало, сглатывало, дышало с сипом. Джек Смоллет заставил себя подойти и спросить: «Что здесь случилось? Кто… Где у вас телефон?»
Губы существа невнятно лепетали; единственный ответ на все его вопросы – слабое хихиканье. Джек вспомнил про мобильный телефон. Вышел торопливо через заднюю дверь в сад, вызвал полицию; потом его стошнило.
Приехали полицейские и прилежно приступили к расследованию. Выяснилось, что имя пожилой женщины в кресле – Флосси Марш. Мисс Флоренсия Марш и мисс Цецилия Фокс проживали в этом доме с 1949 года. Мисс Марш никто не видел в течение долгих лет, не удалось даже найти кого-нибудь, с кем она раньше общалась. И несмотря на усилия врачей и полиции, она так и не заговорила, ни тогда, ни потом. Что касается мисс Фокс, та, случалось, беседовала со своими соседями, причем всегда бодро и приветливо. Но чтобы сойтись с кем-нибудь ближе, пригласить к себе в гости – такого не было. Не удалось найти сколько-нибудь разумного объяснения, в чем был смысл истязаний, которым, очевидно, уже очень долго, подвергалась Цецилия Фокс. Родственников ни у той, ни у другой женщины не отыскалось. Не нашлось и никаких следов присутствия третьего лица – если не считать Джека Смоллета. Газеты сообщили об этом деле со смаком, хотя и кратко. Следствие объявило, что имела место насильственная смерть. Вскоре дело заглохло.
Узнав о гибели Цецилии Фокс, студийцы на время присмирели. От страдальческого лица Джека им было не по себе. Они подносили ему чашечки с кофе. Были с ним ласковы.
А он утратил охоту писать. Смерть Цецилии Фокс погасила в нем творческий пыл, точно так же как рассказы о кухонной плите и о чистой неделе разожгли его. Часто он грезил, видел, как будто наяву, ее несчастную, вконец замученную кожу, кровоточащую шею и судорожно сжатые челюсти. Он знал, что случилось, видел собственными глазами, но усвоить не мог. Ему не раз приходило в голову, что, возможно, писательство служило для мисс Фокс отдушиной в ее мерзостной жизни, отчаянным средством. На теле были целые слои старых шрамов. Не только у мисс Фокс, но и у безмолвной Флосси Марш. Писать об этом он был не в силах.
Студийцы гудели как пчелиный улей. Они предвкушали, как в один прекрасный день возьмутся за этот сюжет. Совесть их очистилась. Все-таки жизнь Цецилии Фокс укладывалась в рамки их произведений, принадлежала к миру домашнего насилия, пыток, леденящего ужаса. Наконец-то они напишут о том, что знают не понаслышке, – о случае с Цецилией Фокс. И эффект будет самый что ни на есть врачебный.
Розовая лента
Левой рукой он придерживал гриву волос, длинных, жестких, серых как сталь, а правой уверенно, с нажимом, их расчесывал. Волосы были жирными на ощупь, хоть они с миссис Фэби и мыли их с превеликим усердием. Щетка у него была старомодная, с черными щетинками на мягкой, кораллового цвета резиновой подложке в лакированном черном обрамлении. Он все расчесывал – никак не мог остановиться. На черном лице миссис Фэби проскальзывала улыбка одобрения. Миссис Фэби предпочла бы, чтобы он обращался к ней по имени, Диана, да он не мог. Считал это неуважительным, а он миссис Фэби уважал и нуждался в ней. К тому же имя Диана у него имело особые ассоциации, совершенно не подобавшие мощной, обильной телом домработнице с Ямайки. Он ловко разделил волосы на три части. Какие же они сильные, по обыкновению восхитилась миссис Фэби, и какие они, наверное, были красивые, когда Мэдди была молода. «У Мэдди крыша едет», – прорычал голос из кресла с подголовником. Мэдди неотрывно смотрела в экран телевизора, неживой, серый, весь в мелкой пыли. В нем смутно отражалось ее лицо: тяжелое, тоже серое, рот злой, под глазами темные впадины. Джеймс принялся заплетать пряди, туго стягивая их в длинную змейку и, по обыкновению, приговаривая: вот ведь какая штука, волосы с возрастом становятся толще, крепче, – а сам думал: в особенности в ноздрях, на массивном подбородке, как трава в расщелинах скал…
Какими же они были тогда, какого цвета? – спросила миссис Фэби, хотя не раз уже слышала в ответ: были они тонкие, угольно-черные. Чернее ваших, ответил на сей раз Джеймс Энней, черные как ночь. Он расчесывал пряди и переплетал их. Ну и ловко же у вас получается, для мужчины, да и вообще, восхищалась миссис Фэби. Я натренировался на себе самом, отвечал Джеймс, когда служил в военно-воздушных силах, во время войны. Он три раза перетянул резинкой хвостик. Женщина в кресле вздрогнула и выгнула спину. Джеймс потрепал ее по плечу. На ней был махровый халат, воротник для надежности скреплен булавкой. Очень удобно: халат был белым, любое пятно на нем сразу бросалось в глаза, можно, если что, прокипятить, – так и приходилось делать, то из-за одного, то из-за другого.
Диана Фэби с одобрением наблюдала, как Джеймс Энней заканчивает прическу. Заколол жирные завитки, аккуратно воткнул толстые стальные шпильки. И в довершение украсил волосы бантом из капроновой ленты. Розовой ленты. Приятный цвет, свежий, по обыкновению заметила она.
– Да, – кивнул Джеймс.
– Какой же вы добрый, – сказала Диана Фэби. Женщина в кресле дернула за ленту. – Нет-нет, дорогая. Не снимайте. – Она протянула Мэдди шелковый шарф, которого та нерешительно коснулась пальцами. – Им нравится трогать мягкое. Я многим даю мягкие игрушки. Они их успокаивают. Кто-то скажет, у них второе детство, но нет. Это конец, а не начало, нечего обманывать себя. Им спокойнее, когда в руках что-то есть мягкое, можно погладить, потрогать…
В этот день миссис Фэби подменяла Джеймса, а он собирался «отлучиться» из дому – в библиотеку и за покупками в магазин. До его ухода они «пристроили» Мэдди. Джеймс включил телевизор, чтобы та отвлеклась и не слышала, как открывается и закрывается входная дверь. На экране – как будто детский рисунок, цветы и холмики с травой им под стать. Играла веселенькая музыка. Пухлые цветные создания: фиолетовое, зеленое, желтое, красное – резвились и подшучивали друг над другом. Смотри, какие феи и эльфы, сказал Джеймс почти без выражения.
– Ррр, – откликнулась Мэдди, у которой крыша едет, а затем вдруг четко, человеческим голосом добавила: – Они хотят, чтобы она танцевала, но она не будет.
– Смотри, там самокат, – не сдавался Джеймс.
Заговорила миссис Фэби:
– И где она только бродит, хотела б я знать.
– Нигде, – ответил Джеймс. – Она сидит здесь. Когда не пытается выбраться. Тогда она колотит по двери.
– Все мы восстаем в славе[140], – сказала миссис Фэби. – Когда она восстанет, ее душа будет петь. Где только она бродит сейчас?
– Ее бедный мозг забит жировыми бляшками и комочками всякой белиберды. Он как кофта, изъеденная молью. Никого там больше нет, миссис Фэби. Или почти никого.
– Они увели ее в темную-темную темноту и бросили там, – сказала Мэдди.
– Кого увели, дорогая?
– Они не знают, – неотчетливо ответила Мэдди. – Откуда им знать.