Чудеса и фантазии — страница 89 из 90

овую, по пути расстегивая пуговицы на рубашке, его посещали видения, он слышал звуки, чувствовал запахи, которые давно исчезли, но вдруг вернулись, если можно так сказать, на сверку. Мертвые немцы в североафриканской пустыне, их каски, фляжки. Пожилая женщина, которую в самую страшную ночь бомбежек Лондона они с Мэделин запихнули под стол и, когда у нее случилось что-то вроде сердечного приступа, возвратили к жизни, влив ей в рот виски. Она была в одной красной войлочной тапке с помпоном, вторая нога – босая. Он увидел ее искривленные пальцы на дрожащих ногах и надел ей тапочки Мэделин из овчины. Часами он вдыхал запах тлеющего Лондона – они ходили смотреть, что уцелело… Каменная пыль в носу, в глотке, каменная пыль в легких, пыль от камней и взрывчатки и пепел от плоти и костей. Они выходили на улицу и утром десятого мая и видели, как пострадало Вестминстерское аббатство и разрушенную, точно выпотрошенную, палату общин; прошлись по паркам, смотрели на огороженные неразорвавшиеся бомбы и на детей, пускающих кораблики на Круглом пруду в Кенсингтонских садах. Перед глазами – теперь! – снова были ограждения, шезлонги за ограждениями, кучки щебня – и дети.

Джеймс вспоминал, как ему было страшно, но как при этом мчалась по жилам молодая кровь, подгоняемая чувством – выжил! – и самой памятью об остром желании выжить. Тогда страх действительно был велик: стонали сирены, завывали и взрывались большие бомбы, с неистовым скрежетом гудели вражеские бомбардировщики, а Мэделин дико смеялась, когда грохот раздавался где-то еще. Смерть ходила по пятам. Друзья, с которыми собирался ужинать, которых, покидая дом, ты еще считал живыми, не приходили, потому что превратились в искореженное мясо под грудой кирпичей и бревен. Другие знакомые, которые уже отпечатались в мозгу мертвыми – как и положено мертвым, но память еще не потускнела, – вдруг появлялись на пороге во плоти – израненные, в синяках, грязные, но живые, с тем, что уцелело, в руках и за спиною, и просились на ночлег, на чашку чая. Усталость затуманивала зрение, обостряла чувства. Он вспоминал женщину и ребенка, лежавших под скамейкой в обнимку, и как он боялся дотронуться до них, вдруг они мертвы. А это были просто бездомные, спавшие непробудным сном.

Когда война открыла двери в мир утраченных жизней, Мэделин не перешагнула порог, но тот ее смех… чудилось в нем, чудилось безумие.

Когда же, спустя годы, у нее «это» действительно началось, он понял, что наступило самое трудное: вставать каждый день и наблюдать за блуждающим рассудком и неуклюжим телом Мэдди. Где взять столько мужества? Раньше было проще, хотя ему не раз приходилось справляться и с ее, и с собственными бедами. И он собрался с силами, как исправный солдат, чтобы выполнить свой долг; это в интересах их обоих, чтоб он больше не думал о прошлом, о Мэделин. Его долг здесь и теперь – перед Мэдди, которая без него совершенно беспомощна.


Его новое душевное неспокойствие передалось и Мэдди – она стала «капризной», хотя Джеймс и Диана старались избегать этого слова, ведь оно намекало на невозможное второе детство. «Дикая» – так называл ее состояние Джеймс. «Неугомонная» – это слово предпочитала Диана Фэби. Мэдди начала прятать и ломать все подряд. Он застал ее, когда она выкидывала доставшееся в наследство от его родителей столовое серебро: ложки, ножи, вилки, лежавшие в обитом бархатом черном футляре, летели один за другим в окно, и она с увлечением слушала, как звенит, ударяясь о тротуар, металл. В телевизоре телепузики ели странный розовый не то крем, не то йогурт, который выбулькивал им в мисочки бледно-лиловый автомат, и «тосты» с улыбающимися рожицами – эти тосты то и дело подкидывал им тостер; недоеденное же заглатывал заводной пылесос по имени Ну-Ну. От вида разбрызганного крема-йогурта Мэдди (розовый цвет она ненавидела) на мгновенье вспыхнула – и, всем назло, на ковре тут же оказались молоко и мед, детский крем и заправка для салата. А его «Гленфиддик» она вылила на коврик перед камином. Джеймс вдыхал аромат виски и вспоминал о Дидди, но разве от такого возлияния есть толк? И он купил еще бутылку. Запах не выветривался, мешаясь с призрачным дымом и пеплом горевшего в 1941-м Лондона.


Однажды ночью, уже после того, как он вроде бы угомонил ее, она встала с кровати, и все выходила из своей комнаты, и подвывала у него под дверью, а он пытался толковать шестую книгу «Энеиды». «Не могу, – говорила Мэдди. – Не понимаю!» Но что именно не могла и не понимала, ей было невдомек. Джеймс, о ужас, замахнулся было, хотел шлепнуть или даже ударить кулаком это постанывающее существо, но Мэдди отступила, что-то бормоча. А он веселеньким голосом произнес: телепузики, спать пора, и подтолкнул ее нежно в ее комнату, сунув в руки ей Дипси. Она бросила в него игрушку и, зло фыркая, отвернулась к стене. Он поднял Дипси за ногу и вернулся в Преисподнюю, в свои вечные сумерки. И, почти сам того не замечая, все терзал Дипси, выкручивая маленькое запястье, снова втыкая шпильки в махровый пухлый живот. От этого тихого выхода злобы никому нет вреда, говорил его разум, пусть лучше страдает игрушка.

Раздался звонок в дверь. Он выжидал, услышит ли Мэдди; если она проснется, он не откроет, это будет невыносимо. Но в квартире тишина. Еще один звонок. Третий. Он пошел вниз. Она стояла в дверях: темная женщина в красном шелковом платье – точно мак.

– Я пришла с дарами, – сказала она. – В знак благодарности. Разрешите войти?

– Извольте, – ответил он, слишком уж церемонясь. – И даже виски могу предложить, если пожелаете.

Он представил, как изящный носик морщится от запаха в комнатах.

– Вот, – сказала она, протягивая ему коробку шоколадных конфет «Черная магия», перевязанную тоненькой алой ленточкой. Конфеты из фильмов его молодости, которые каким-то образом сохранились до сих пор. – А это, – добавила она, поднимая другую руку, – ей. Я знаю, ей бы больше понравилась красная, По. Держите.

Он вдруг осознал, что Дипси и шпилька все еще у него в руке. По была завернута в целлофан, вот красивое слово, подумал он, тоже из прошлого, сродни диафану[149], хотя на самом деле знал, что улыбается кукла из полиэтиленового пакета, перевязанного также алой лентой. Он отложил Дипси, принял оба подарка, оставил их на столе и ушел налить виски, помногу, со льдом и без.

– Не думал, что вы снова придете.

– За мной был должок. И у вас такая печальная жизнь, я подумала, вам будет приятно меня снова увидеть.

– Еще бы! Хоть я не надеялся.


Они сели и принялись говорить. Она то скрещивала свои длинные ноги, то ставила прямо, а Джеймс смотрел на ее лодыжки с большим удовольствием, но без вожделения. Он вспомнил, как Мэделин убегала от него среди вереска: все время оглядывалась, проверяла, что он не сильно отстал. Дидди вежливо расспрашивала Джеймса о нем самом и ловко обходила встречные вопросы о себе, а торфяной дух виски все щекотал его ноздри, и он рассказывал и рассказывал ей о своей жизни, о возвращенцах, которые населяли его жилище вперемешку с теми людьми и с теми предметами, что навыдумывала Мэдди, у которой крыша едет. Нас тут такая прорва, сказал он, столько неугомонных духов, как рой осенних листьев[150], все заодно, но только мы двое из плоти и крови. Я вдруг мысленно переношусь в самое неожиданное время, в самые неожиданные места, которые уже давно не всплывали в памяти, а теперь вот всплыли.

– Например?

– Сегодня я вспоминал Алжир, как складывал в фанерный ящик апельсины и лимоны. Они были такие красивые – желтые, золотистые, блестящие, – и мы их тщательно отобрали, мы с арабом, положили в ящик со стружкой и забили крышку. А мой друг, он был пилот, привез их ей – такой сюрприз, в войну ведь невозможно было найти цитрусовые, а очень хотелось.

– И, открыв ящик, – продолжила Дидона, – она вдохнула полузабытый запах сока и масла, когда надорвешь на апельсине кожицу. И стала шарить рукой в стружке – так в аттракционе «Тяни на счастье» на деревенском празднике роются в коробке, пытаясь вытянуть что-то ценное. И когда она вытащила руку, все пальцы были в темно-зеленой пыли, цвет лишайника и плесени, хотя сам по себе и неплохой цвет. И она достала заплесневелый лимон в гнездышке из фольги, а под ним лежал апельсин, он просто рассыпался в красивую бледно-зеленую пыль, как гриб-дождевик. Она все доставала их, друг за другом, – пыль вилась кругами, – складывала их на газету, но ни одного хорошего так и не нашлось.

– Неправда. Она сказала, что это был сундук с сокровищами – ларец наслаждений. Она сказала, что они были невероятно вкусные. Что берегла и смаковала каждый.

– Она всегда умела врать. А вы это всегда знали. Задумка была прекрасная. Но фрукты испортились, пока самолет стоял на аэродромах и в летных ангарах. Просто заплесневели. Но сам подарок… она его оценила.

– Откуда вы это знаете?

– А вы не догадываетесь?

– Я старый человек. Я схожу с ума. Вы призрак.

– Дотроньтесь до меня.

– Я не смею.

– Дотроньтесь же.

Он встал, пошатываясь, и пересек пространство, бурлящее между ними. Кончиками пальцев он коснулся шелковистых волос, а затем, с целомудренным ужасом, теплой молодой кожи на ее руке.

– Осязательно, – сказал он, выцепив из гудящей головы странное, мало кому внятное слово.

– Ну вот видите.

– Я не вижу. Я лишь верю, что верю в то, что вы есть, – сказал он. – Что еще вам известно? Из того, что я мог бы знать, но не знаю.

– Садитесь и слушайте.


– Она часто говорила, что Гитлер загубил дни ее юности и спокойные дни замужества, что из-за войны она так и не завела ребенка. И вообще, у нее было столько тревог, всегда что-то было не так, она вечно металась – с чего ей было быть довольной своей жизнью? Она мучила и мучила себя этими мыслями, в особенности когда выдавались спокойные дни, которые спокойными ей просто казались