Я снова вернулся к исходному пункту нашего разговора: «Ты, значит, думаешь, что «дугпа» не покажет мне своего искусства оттого, что отклоняет от себя ответственность?»
«Наверно не покажет».
«Однако, если бы я принял на себя эту ответственность?»
В первый раз с начала нашего знакомства тибетец утратил самообладание. Беспокойство, с которым он едва мог совладать, отразилось на его лице. Выражение дикой, необъяснимой для меня жестокости сменялось коварным ликованием. В течение многих месяцев нашей совместной жизни мы часто целыми неделями глядели в глаза смертельным опасностям всякого рода, переходили через ужасные пропасти по колеблющимся бамбуковым мостикам шириной в человеческую ступню, так что у меня от ужаса переставало биться сердце, и путешествовали по пустыням, почти умирая от жажды, но никогда еще он ни на одну минуту не терял душевного равновесия. А теперь? Какова могла быть причина того, что он вдруг пришел в такое сильное волнение? Я убедился по его виду, что в его мозгу мысли гнались одна за другою.
Отведи меня к «дугпе», и тебе дам хорошее вознаграждение», — сказал я ему поспешно.
«Я подумаю об этом», — сказал он мне наконец.
. . . . . . . . . . . .
Еще была глубокая ночь, когда он разбудил меня в моей палатке и сказал, что он готов исполнить мое желание.
Он оседлал двух наших косматых монгольских лошадей, ростом не больше крупной собаки, и мы поехали.
Люди моего каравана спали крепким сном близ тлеющих костров.
Прошло несколько часов, но мы не обменялись ни единым словом; своеобразный мускусный запах, выделяемый тибетскими степями в июньские ночи, и однотонный шелест дрока, раздвигаемого ногами наших лошадей почти одуряли меня, так что я, желая бодрствовать, должен был неотвратимо глядеть на звезды, которые в этой дикой, горной стране имеют в себе нечто пылающее, вспыхивающее словно горящие клочки бумаги. От них исходит возбуждающее влияние, наполняющее сердце тревогой.
Когда утренний рассвет взобрался на горные вершины, я заметил, что глаза тибетца были широко раскрыты и, не мигая, все время глядели в одну точку на небе. — Я увидел, что он был в духовном отсутствии.
Я спросил его несколько раз, знает ли он настолько местопребывание «дугпы», что не нуждается в отыскивании дороги, но не получил от него никакого ответа.
«Он притягивает меня, как магнит железо», — пробормотал он наконец, еле шевеля языком, словно во сне.
Мы не останавливались на отдых даже в полдень, он снова и снова молча подгонял свою лошадь. Я должен был не слезая с седла, съесть захваченные с собою несколько кусков вяленой козлятины.
Вечером, огибая подножие голого холма, мы остановились вблизи одного из тех фантастических шатров, какие иногда приходится видеть в Бутане. Они черны, остроконечны, внизу шестиугольны с раздувающимися кверху боками и стоят на высоких подпорках, напоминая таким образом гигантского паука, касающегося брюхом земли.
Я ожидал, что встречу грязного шамана со всклокоченными волосами и бородой, одно из тех сумасшедших или эпилептических существ, которые часто встречаются среди монголов и тунгусов, опьяняются настойкой из мухоморов и затем воображают, что видят духов или же выкрикивают непонятные пророчества; вместо этого передо мной неподвижно стоял человек, добрых шести футов росту, удивительно худощавого телосложения, безбородый, с лицом оливково-зеленоватого оттенка — такого цвета, которого я еще не видал ни у одного живого человека, с косыми, неестественно широко расставленными глазами. Тип какой-то мне совершенно неизвестной человеческой расы.
Губы его, гладкие, словно кожа лица, точно из фарфора, были ярко-алы, тонки, как острие ножа, и так сильно изогнуты — в особенности у далеко отстоящих углов рта, — что на них словно застыла беспощадная усмешка, и казались при этом нарисованными.
Я не мог долго отвести взора от «дугпы» и, вспоминая все теперь, готов почти признаться, что чувствовал себя ребенком, у которого захватывает от ужаса дыхание при виде внезапно выпорхнувшей из темноты ужасной маски.
На голове «дугпа» носил плотно прилегающую ярко-алую камилавку; одет он был в доходящую до лодыжек дорогую шубу из собольего меха, окрашенного в оранжево-желтый цвет.
Он и мой спутник не сказали друг другу ни слова; и предполагаю, что они объяснились тайными знаками, так как, не спрашивая о моих намерениях, «дугпа» внезапно обратился непосредственно ко мне и сказал, что готов показать мне все мною желаемое, если только я определенно возьму на себя ответственность за это, даже не зная, в чем она состоит.
Конечно, я немедленно согласился на эти условия.
Тогда он потребовал, чтобы я, в знак согласия, коснулся земли левой рукой.
Я сделал так, как он хотел.
Затем он молча пошел вперед, а мы следовали за ним до тех пор, пока он не сказал, чтобы мы сели.
Мы уселись у краев столообразного возвышения.
«Нет ли у тебя с собою белого платка?» — спросил он.
Я напрасно рылся у себя в карманах, наконец отыскал завалившуюся за подкладку старую, выцветшую, складывающуюся карту Европы (очевидно я носил ее с собою в течение всего моего длинного путешествия по Азии), разостлал ее перед нами и объявил «дугпе», что этот рисунок изображает мою родину.
Он обменялся быстрым взглядом с моим проводником — и я снова увидал на лице тибетца выражение исполненной ненависти злобы, которое кинулось мне в глаза еще вечером.
Не хочу ли я видеть волшебное действо сверчков?
Я кивнул головой и мне мгновенно стало ясно все, что затем последует: обычный трюк — вызывание насекомых из-под земли свистом или чем-нибудь подобным.
Действительно, я не ошибся; «дугпа» стал производить тихое, металлическое чириканье (они делают это с помощью маленького, серебряного колокольчика, тайно носимого с собою) — и сейчас же из укромных уголков в земле стало появляться множество сверчков, которые всползали на белую географическую карту.
Все больше и больше.
Бесчисленное множество.
Я стал было уже сердиться на то, что ради нелепого фокуса, который раньше достаточно видел в Китае, предпринял такую утомительную поездку, но последующее щедро вознаградило меня за все. Сверчки не только принадлежали к какой-то совершенно новой, с научной точки зрения, породе — это было бы уже само по себе достаточно интересно — но кроме того вели себя самым странным образом.
Едва вступив на карту, они сначала, правда, беспорядочно бегали вокруг, но затем стали образовывать группы, враждебно относившиеся друг к другу. Внезапно на средину карты упало световое пятно радужного цвета (оно происходило от стеклянной призмы, которую «дугпа» держал против солнца, как я успел в том быстро убедиться) и спустя несколько секунд из мирных до тех пор сверчков образовался комок ужаснейшим образом раздирающих друг друга насекомых. Это зрелище было слишком отвратительно для того, чтобы я мог изобразить его. Шелест многих тысяч крыльев производил высокий, певучий звук, который проникал повсюду — в мозг и тело, слышалось верещанье — смесь столь адской ненависти и ужасных предсмертных мук, что я никогда не смогу забыть его.
Густой, зеленоватый сок начал течь из-под кучи.
Я приказал «дугпе» немедленно прекратить все происходящее — он уже спрятал призму и теперь только пожал плечами.
Напрасно я старался разогнать сверчков палкой; их безумное стремление к убийству не знало пределов.
Подбегали все новые и новые толпы, копошащийся, отвратительный комок громоздился все выше и выше и достиг наконец высоты мужского роста.
На далеком пространстве вся земля кишела копошащимися, обезумевшими насекомыми. Беловатая, слипнувшаяся масса, тяготевшая к центру, одушевленная лишь единым помыслом: убивать, убивать, убивать.
Некоторые из сверчков, упав полуискалеченными с кучи и не имея более возможности взобраться на нее, раздирали самих себя своими же клещами.
Звенящий гул становился иногда настолько громок и отвратительно резок, что я зажимал уши, думая, что дальше не смогу вынести.
Наконец, благодарение богу, насекомых начало становиться все меньше и меньше, подползающие толпы стали редеть и в конце концов вовсе исчезли.
«Что это он еще делает?» — спросил я тибетца, когда увидел, что «дугпа» по-видимому и не думает удаляться, а скорее хочет сконцентрировать свои мысли на чем-то. Он приподнял верхнюю губу настолько, что я мог ясно видеть его острые зубы. Они были черны, как смола, должно быть от принятого там жеванья бетеля.
«Он связывает и разрешает», — услышал я ответ тибетца.
Хотя я все время беспрестанно повторял, что то были лишь насекомые, нашедшие здесь свою смерть, все же я ощутил сильнейшее волнение и почувствовал себя близким к обмороку, в то время как из какой-то неведомой дали прозвучал голос: «Он связывает и разрешает!»
Я не понял, что должны были значить эти слова, и не понимаю их до сих пор; в дальнейшем не произошло ничего удивительного. Почему же я, несмотря на это, просидел не двигаясь несколько часов — не могу даже представить сейчас сколько? У меня исчезла воля к вставанию — иначе не могу объяснить этого.
Солнце постепенно спускалось, и окружающий пейзаж и облака приняли ту кричаще красную и оранжево-желтую невероятную окраску, которая знакома всем, хоть однажды побывавшим в Тибете.
Впечатление от такой картины можно сравнить лишь с варварски раскрашенными стенами палаток европейских зверинцев, встречаемых на ярмарках.
Я не мог забыть слов: «Он связывает и разрешает!»; мало-помалу они приобрели в моем мозгу какой-то ужасный смысл — фантазия превратила содрогающийся комок сверчков в миллионы умирающих солдат. Меня душила невероятная тяжесть загадочной, чудовищной ответственности, которая становилась тем мучительнее, чем напраснее я искал для нее основания.
Затем мне снова показалось, что «дугпа» внезапно исчез и вместо него появился окрашенный в оливково-зеленый и ярко-алый цвета отвратительный идол — тибетский бог войны.