Чудеса магии — страница 32 из 77

х меня ограждало. Парижане — сентябрьские гости. В половине октября даже самые упорные из них уезжают. А в ноябре Венеция вновь становится всецело венецианской.

Я, конечно, воспользовался бы этой безопасностью, если бы душевное и телесное состояние мое было иным. Я наслаждался бы переулками, площадями и каналами города, а также лагуной, со всей прелестной и меланхолической их красотой, столь пленительной в позднюю осень. Я хранил много бесценных воспоминаний о таких днях, и мне приятно было бы вновь пережить их. Я достаточно знаком был с Венецией, чтобы знать, насколько неисчерпаемы ее разнообразные наслаждения. Я знал, что в ней самое великолепное и самое интимное, знал все ее прославленные места и сокрытые уголки, весь ее блеск и все ее тайны. Но сейчас я еще не чувствовал в себе сил вновь отдаться былым впечатлениям. Немного позже, думал я, быть может, я смогу вернуться к менее замкнутому существованию.

А пока что, не являлось ли для меня самым лучшим — не покидать вовсе дворца Альтиненго?

К чему совершать эти бесцельные прогулки, неизменно кончающиеся приступом бесконечно мучительной тоски? Не лучше ли проводить дни около пылающего камина, читая или предаваясь мечтам в этом причудливом и прелестном зале, где тишина нарушалась лишь потрескиваньем дров или неясными, еле уловимыми звуками, — таинственными признаниями, загадочной речью этой тишины?

Как только я принял такое решение и перестал насиловать свою волю, я тотчас же ощутил облегчение. Вся тревога моя рассеялась. Освобожденные от смущавшей их заботы часы потекли с необычной быстротой, в такой степени, что вскоре я даже забросил чтение. Я более не раскрывал тех немногих любимых книг, что привез с собой из Парижа. Я едва пробегал глазами получаемые из Парижа письма. Что до ответа на них, то он оставался в области неопределенных планов и откладывался со дня на день. Я не осуществил своего намерения написать Прентиналье, чтоб сообщить ему о своем интересном открытии относительно бюста из Городского музея и об установлении личности модели его, любопытным образом удавшегося мне благодаря находке портрета в одной из запущенных комнат палаццо Альтиненго. История с исчезновением бюста, одно время занимавшая меня, теперь утратила для меня интерес. Я больше не думал о ней, она перестала занимать мое воображение.

В связи с этим я должен даже отметить такую любопытную подробность. Когда я еще интересовался этой историей, всякий раз, как мне случалось напряженно подумать о незнакомце из Городского музея, он вставал в моей памяти с крайней отчетливостью, но при этом образ его претерпевал, как я уже говорил, некоторые изменения, главное из которых состояло в том, что он вырастал почти до натуральных размеров и восполнялся некоторыми частями тела, но всегда так, что целиком я его все же не видел. Теперь эти явления зрительной иллюзии почти совершенно прекратились, и прекращение их — что достойно быть отмеченным — наступило с того самого дня, когда случай открыл мне имя незнакомца, начертанное на старом холсте, который был запрятан в чулане палаццо Альтиненго. Удивительное совпадение, сделавшее меня обитателем одной из частей его дворца, вместо того, чтобы увеличить мой давний, а затем, обновленный интерес к этой личности, долгое время бывшей для меня загадкой, напротив того, рассеял во мне всякое любопытство в отношении него. Вопросы, которые я столь часто задавал себе о нем, более не тревожили меня с тех пор, как я узнал, что моделью бюста был Винченте Альтиненго, тот самый, портрет которого погибал в сырости глухого чулана, куда я зашел благодаря небрежности синьоры Вераны.

Было, однако, нечто такое, что вызывало во мне к нему расположение. Я был ему признателен за то, что он украсил чудесной лепкой в стиле барокко зал, ставший усладой моей жизни. Я уже говорил, до какой степени, с того самого мгновенья, как синьора Верана ввела меня в mezzanino, этот великолепный и причудливый зал очаровал меня своим оригинальным убранством, красками и деталями орнамента. И это очарование не переставало расти. Оно было единственным развлечением моей затворнической жизни. Сколько часов провел я, рассматривая в мельчайших подробностях вязь арабесок, контуры лепки, рисунок мозаичного пола! Я помнил в точности все места, где были вкраплены кусочки перламутра среди кубиков мозаики. Я изучил игру дневного освещения и пламени свечей на прелестных панно с золочеными фигурками. И знал, как сияли эти принцессы и мандарины в зависимости от часа дня, знал все их переливы и отблески. Я мог зарисовать их на память, гак же, как фигуры на плафоне, или раковины, окружавшие маленькие зеркала в стиле рококо над камином.

Но среди всей этой декорации, столь причудливой и любопытной, меня особенно привлекала одна подробность. Я уже говорил, что в лепном зале было три двери, каждая из прекрасного узловатого дерева рыжеватого оттенка. Две из них, расположенные против окна, выходили в вестибюль. Третья, которая вела в комнату с мифологическими медальонами, приходилась как раз против высокого зеркала, о котором я уже упоминал, и которое симметрическим отражением создавало четвертую дверь в таком же мраморном обрамлении. Итак, этой четвертой иллюзорной дверью служило большое зеркало, по своим размерам являвшееся шедевром венецианского мастерства. От времени оно приобрело изумительный, непередаваемый оттенок глубоких, как бы подземных вод, и все образы, в нем возникавшие, были окутаны сумеречным туманом, казались чем-то таинственным и далеким. Огни в нем отражались словно затуманенными. Все рисовалось в нем значительным и отдаленным, словно доходящим из глубины потустороннего.

Это свойство его под конец совершенно подчинило меня своему обаянию. В течение долгих часов мечтательности, заполнявшей мои одинокие дни, взоры мои с жадной и все возрастающей пытливостью влеклись к странной перспективе в мраморном обрамлении, где вместе со мной самим отражалось все это удивительное старинное убранство, созданное по прихоти владельца, носившего еще его имя древнего дворца, светлой милости синьора Винченте Альтиненго, того самого, чье загадочное и насмешливое лицо с зорким взглядом, поистине, чудесный случай позволил мне дважды признать — в бюсте Городского музея и в портрете, заброшенном в чулане…

Вечер, в который произошло «событие», послужившее началом целого ряда явлений по меньшей мере странных, ничем не отличался от других. Чтобы убедить себя в том, что я храню ясное сознание всего случившегося и что воспоминания мои отчетливы, привожу точную дату: это произошло 27 ноября. Добавлю к этому, чтоб доказать, что я не утратил чувства реального, подробнейшее описание того, как я провел этот день. Я встал утром в обычный час, то есть, довольно поздно. Меня разбудили шаги синьоры Вераны в лепном зале. Она пользовалась моим долгим сном, чтобы произвести там уборку, развести огонь в камине и подать на стол утренний завтрак. Сделав это, она стучала мне в дверь и затапливала камин в туалетной комнате. Я вставал, надевал пижаму и шел выпить чашку шоколада; за это время Верана убирала мою комнату и приносила теплой воды.

После этого я не видел ее до часу дня, когда она приносила мне второй завтрак, с которым я управлялся без ее помощи и остатки которого она убирала, когда подавала мне обед…

В этот день все шло обычной чередой. Встав с постели, я прошел в лепной зал. Огонь пылал в камине; я подбросил полено, ибо было холодно, хотя день обещал быть прекрасным. За окном виднелось ясное голубое небо. Воздух должен был быть чист, потому что колокола Кармини и других соседних церквей звучали звонко и отчетливо. Меня забавляло угадывать их по тембру. Я мог различить колокола Сан-Себастьяно, Фрари, Арканджело Рафаэле. Колокола Кармини, с их слегка надтреснутым звуком, были так близки, что я не обращал уже на них никакого внимания. Но порою ветер доносил до меня более отдаленный звон, и я не был уверен, откуда он исходит. Воздух Венеции полон причуд. В нем так же переплетены воздушные течения, как в самом городе сеть морских каналов.

Единственным эпизодом этого дня, случившимся в два часа пополудни, была ссора лодочников. Две тяжелые баржи, одна нагруженная фруктами, другая досками, столкнулись на канале Санта-Маргерита; это были две большие баржи, черные и грузные, с красными резными украшениями на корме у каждой. Толчок был довольно сильным, и оба barcaroi, стараясь разнять баржи, ругались ожесточенно. Можно было думать, что дело дойдет до драки между ними, но противники ограничились звучными обоюдными проклятиями, которым вторила ожесточенным лаем большая собака на одной из барж. Во мгновение ока Фондамента Фоскарини, Кампо деи Кармини и мостик над каналом покрылись зрителями: тут были дети, женщины в шалях, случайные прохожие. Ссора разгоралась, как вдруг, без всякой причины, пришла к концу, быть может, потому, что оба молодца исчерпали свой словарь ругательств. Как бы там ни было, освободившиеся баржи тихо пустились далее в путь. Только еще некоторое время слышался лай собаки. Толпа рассеялась, и пустынный канал погрузился в безмолвие.

Наступившая тишина не нарушалась до самой ночи. В течение всех последующих часов я не слышал ничего, кроме привычных шумов: звук скользящей по каналу гондолы или баржи, шаги по плитам Фондамента, женские и детские голоса, крики бродячих продавцов, свистки и сирены пароходов на канале Джудекки, к которым примешивался таинственный шорох всего недвижного, — эти вздохи и трепет тишины. Так продолжалось вплоть до минуты, когда я поднялся с кресла, чтоб зажечь новые свечи в канделябрах, вставленные, как обычно, синьорой Вераной…

Я уже говорил, что каждый день ожидал этого мгновения с некоторым нетерпением. Бесспорно, я любил игру дневного света на благородных и очаровательных лепных украшениях, но я предпочитал ей прихотливость ночного освещения. Китайские сцены фаянсовых панно, с их принцессами и мандаринами, паланкинами и пагодами, птицами и цветами, выступали тогда во всей своей причудливой прелести. Старинная позолота оживала, и комната вся наполнялась атмосферой таинственной пышности. Крапинки перламутра в мозаичном полу сияли нежно, подобно свечению моря. Пламя очага сливалось с пламенем свечей, и я следил за колыханьем огня с никогда не утомлявшимся вниманием и любопытством.