Ясно одно: этот прекрасный город был, как никакой другой в новой истории, разрушен и почти убит…
Но вот уже 14 августа 1946 года выходит знаменитое, не имевшее аналогов постановление ЦК ВКП(б) о запрещении двух ленинградских литературных журналов «Звезда» и «Ленинград» — подчеркиваю, литературных.
За что? За то, что в одном из них был напечатан рассказ для детей Михаила Зощенко «Приключения обезьяны» («Рассказ пошляка и подонка», как писал Жданов, тогда второй человек в государстве Сталина). А в другом — стихи Анны Ахматовой, «представительницы пустой, безыдейной поэзии», «взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной» (Жданов).
А уже 24 августа 1946 года, через две недели, публикуется постановление ЦК ВКП(б) Украины «Об извращениях и ошибках в освещении украинской литературы в „Очерке истории украинской литературы“».
Прошли еще два дня, и 26 августа появилось постановление ЦК ВКП(б) «О репертуаре драматических театров и мерах по их улучшению».
Не знаешь, плакать или смеяться, но получается, что не было у советской власти в 1946 году никаких других забот и тревог, кроме беспокойства по поводу «безыдейных» Зощенко и Ахматовой, а также недостаточно удачной «истории украинской литературы» и «репертуара драматических театров»…
Только не надо полагать, что эти постановления, в том числе о журналах «Звезда» и «Ленинград», и, стало быть, предание анафеме крупнейших и известнейших русских писателей Зощенко и Ахматовой, были случайными.
Наоборот, они были прекрасно обдуманными или, как выражались на тогдашнем партийном сленге, хорошо проработанными.
Да и люди тогда умели читать между строк. И вот что они прочли в постановлении об Ахматовой и Зощенко.
«Не надейтесь, что после войны, после всех ваших жертв, потерь и страданий мы позволим вам горевать из-за ваших бед и обид — вообще грустить и печалиться. Это все побоку.
Не надейтесь также, что мы позволим вам высмеивать дураков, из-за которых вы страдали в военные годы и которых мы опять посадили вам на шею.
Помните, что главное — это идеология, верность Партии, нашему Генералиссимусу, Вождю и Учителю».
И еще: «Не ждите пощады, если будете роптать».
Насчет пощады, хочу особо подчеркнуть: именно из-за этого кампания против Зощенко и Ахматовой велась так жестко, так грубо, так по-хамски. Зощенко и Ахматову сразу лишили продовольственных карточек, изгнали из Союза писателей, который давал возможность людям, не состоявшим на государственной службе, хотя бы не умереть с голоду…
Современному человеку трудно понять, чем были для нас в 1920–1930-е сатирик Михаил Зощенко и поэт Анна Ахматова. Для этого надо осознать, чего у нас не было.
У нас не было тогда не только интернета и всех нынешних гаджетов, но и телевидения. Не было и радио — коротковолновых передатчиков. Да и кино существовало во всем мире лишь в зачаточном состоянии и не как средство информации и коммуникации. У Запада имелся Голливуд — в основном для развлечения. У нас — немые экспериментальные ленты Эйзенштейна, Пудовкина, Протазанова. Гениально — но далеко от повседневной жизни.
Был у нас еще театр и, конечно, книги. Но театр и книги — это все же не для широкой публики, не для масс, для них — несколько лент талантливого Александрова и «Чапаев» братьев Васильевых… Вот и все наши медиа.
«Нашим все» в 1920-е оказалась эстрада: артисты Игорь Ильинский, Михаил Гаркави, Владимир Хенкин, Николай Смирнов-Сокольский, Сергей Мартинсон пользовались грандиозным успехом. Их шутки передавались из уст в уста. Самые большие театральные актеры не гнушались эстрады. На «сборных концертах» Василий Качалов читал отрывки из «Воскресения» Льва Толстого и стихи Эдуарда Багрицкого. В 1920-е на эстраде пел Федор Шаляпин, потом Валерия Барсова и Надежда Обухова, Иван Козловский и Сергей Лемешев.
Но Зощенко был даже выше эстрады. Много выше. Ведь эстрада, как и театр, тоже не для всех: надо покупать билет — для этого нужны время и деньги. А Зощенко был всегда рядом — его поминали в каждом разговоре, повсюду: в булочной, в гостях, на приеме у врача, даже в бане. И конечно, копеечные книжонки с зощенковскими рассказами были у всех, в каждом доме, их повсюду таскали с собой, с ними не расставались. И помнили зощенковские афоризмы и остроты, как «отче наш», как таблицу умножения: в общем, по Гоголю: «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь».
Зощенко, а не Булгаков открыл нам шариковых. Они еще не стали Полиграф Полиграфычами. Им еще не внушили, что они соль земли. Они еще не карабкались со страшной силой наверх. Они всего-навсего осваивались в этой новой собачьей жизни, созданной большевиками. Мылись в грязной бане, но были заняты не мытьем — этого там все равно нельзя было сделать, — а номерком от вешалки: как его пристроить, коли ты голый и «вокруг живот да ноги». Впрочем, если номерок потеряешь, все равно получишь от гардеробщика рваные штаны и худые калоши. Правда, не свои, а чужие — но какая разница?
Учились зощенковские шариковы и выживать в тогдашней советской «больничке», где пациента в целях гигиены клали в ванну, хотя там уже лежала «умирающая старуха».
Наконец, зощенковские персонажи могли даже пригласить в театр даму — и не ровню себе, а «аристократку», с золотой коронкой на зубе. Но вот беда — их обоих интересуют не спектакль, а театральный буфет.
Глазами шариковых мы видим чудовищный быт 1920–1930-х.
Герой Зощенко даже осмелился усомниться в Ленинском плане ГОЭЛРО: мол, стоит ли проводить в деревню электричество, внедрять «лампочку Ильича» — ведь если осветить избу, увидишь, как по грязной стене ползет таракан. Увидишь, в каком дерьме ты живешь… Словно бы и не изрек Владимир Ильич Ленин, что советская власть плюс электрификация всей страны — это уже и есть коммунизм.
Нет, Зощенко нельзя пересказывать. Он, словно дорогой рояль в чехле, ключ от которого утерян. Невольно вспомнишь Чехова… который в молодости был Чехонте. Может, и из Зощенко вырос бы Чехов? А может, Аристофан? А может, Свифт? А может, Салтыков-Щедрин? Кто знает.
Но не надо думать, что в России во времена Зощенко не существовало никаких других выдающихся сатириков. Отнюдь нет. Именно в те же годы жил Николай Эрдман, написавший «Самоубийцу», и молодой Валентин Катаев — автор «Растратчиков» и «Квадратуры круга». И уже сочиняли свои неумирающие романы Ильф и Петров. В 1920-е был популярен, забытый ныне, талантливейший Пантелеймон Романов. Не говоря уже о том, что в ту пору продолжали читать дореволюционных юмористов Аверченко, и Тэффи, и даже их журнал «Сатирикон».
Однако главным писателем, писателем для всех стал Зощенко…
Но при чем здесь Ахматова?
Рискую высказать свое предположение. Ахматова заменила нам очень многих поэтов Серебряного века, которых Октябрьская революция либо раскидала по свету, либо уничтожила, как Гумилева и Мандельштама, либо заставила замолчать.
Остался только один большой поэт-лирик — Сергей Есенин.
Считается, что власть его травила за то, что он, так сказать, достал их своими пьяными дебошами. Ничего подобного. Пьяницами были и Фадеев, и Шолохов — любимцы Сталина.
Есенин — лирик от бога — по праву называл себя «последним поэтом деревни», а русская деревня была главным врагом всех большевиков, что Ленина, что Троцкого, а потом и Сталина, и его Политбюро.
В 1922 году Горький писал: «… Вымрут полудикие, глупые, пьяные люди русских сел и деревень <…> и их заменит новое племя грамотных, разумных, добрых людей» (Статья «О русском крестьянстве»).
А для Есенина, наоборот, «горожане» Горького отвратительны. Есенин грустит по русской деревне, по патриархальному деревенскому быту, неотъемлемому от русской природы… Вспомним пронзительные есенинские строки:
Я по первому снегу бреду,
В сердце ландыши вспыхнувших сил.
Вечер синею свечкой звезду
Над дорогой моей засветил…
Вспомним поэму «Анна Снегина» и ее героиню «Девушку в белой накидке», которая сказала Есенину «ласково нет».
Ну и как же эти стихи сочетаются с колхозами и совхозами? С борьбой за урожай? И как их совместить с пырьевскими грудастыми бабами, знатными колхозницами?
Для России 1920-х и начала 1930-х Есенин был не Есенин, а «Сережа Есенин». На его могиле девушки кончали жизнь самоубийством. После его ухода даже в опубликованных стихах поэты оплакивали гибель «Сережи» как смерть близкого человека.
Даже я, поклонница Маяковского, бегала на Малую Дмитровку, чтобы полюбоваться портретом красавца Есенина, выставленного в витрине знаменитого московского фотографа Свищева-Паолы.
Есенин был для всех нас свой.
И вот, когда он кончил жизнь самоубийством в ленинградской гостинице «Англетер», своим для всех поэтом стала Анна Ахматова.
Ведь она, после Есенина, пожалуй, единственная из оставшихся в России писателей, кто даже не пытался воодушевиться «громадьем» дел, стоявших перед народами СССР, и понять величие партии и ее рулевого — Сталина.
Ахматова была верна своей теме, самой себе. Она говорила с нами то от имени роковой женщины, разбивающей мужские сердца, то от имени скромницы-простолюдинки, но той единственной, кого любил «Сероглазый король».
А какой женщине в глубине души не хочется вообразить себя femme fatаle, инфернальной красавицей? И какая женщина не мечтает стать возлюбленной Сероглазого короля?
И какому мужчине не льстит почувствовать себя победителем роковой соблазнительницы или Сероглазым королем?
Конечно, и Цветаева, и Пастернак, и Мандельштам, и Маяковский, и другие современники Ахматовой писали о любви — и, на мой взгляд, лучше нее. Но не так в лоб, а более заумно. Поэтому Ахматова была тогда многим важнее и нужнее всех других… Вот и попала в сталинский разгромный рескрипт.
Разумеется, печально знаменитое постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» нанесло сокрушительный удар по всей нашей литературе. Если до войны, несмотря на аресты и казни 1937–1939 годов, классиками считались Горький, Шолохов, Алексей Толстой, а им в спину дышали, хоть и не обласканные властью, но и не запрещенные авторы — такие, как Евгений Шварц и Юрий Тынянов, Константин Федин и Леонид Леонов, Валентин Катаев, Илья Ильф и Евгений Петров, а также писатели, о которых все знали, но которых не печатали: Андрей Платонов, Михаил Булгаков, Евгений Замятин, Николай Заболоцкий, — то сразу после войны на первый план вышли сочинители больше похожие не на писателей, а на нынешних «звезд» зомбоящика — и даже не на Соловьева или Дмитрия Киселева, а прямо-таки на Кургиняна… Правили бал в литературе после войны и до самой смерти Сталина Грибачев и Софронов, Первенцев и Кочетов, Суров и Бубеннов.