Подданные Ленина — Сталина, тем более подданные Хрущева — Брежнева — Андропова могли избежать высылки, ареста, тюрьмы, ГУЛАГа, но не могли избежать так называемой коммунальной квартиры.
Я прожила в коммуналках лет до сорока, то есть лучшую часть своей жизни, — причем в коммуналках, которые год от года становились все хуже, все ужасней.
Для меня, как я теперь вижу, это началось в раннем детстве, в 1920-х. Началось с того, что большевики реквизировали небольшой доходный дом, принадлежавший Успенскому, священнику церкви «на Хохлах», где поселились мои родители в 1914 году. Сперва власть реквизировала, то есть отняла, дом у священника, а потом стала уплотнять каждую очень скромную квартирку в этом доме — слово «уплотнение» было тогда официальным термином.
Что значил этот термин? Он значил, что у людей, живших в квартире, отбирали их комнаты и вселяли туда посторонних.
Моя законопослушная мама — старое немецкое воспитание — объясняла мне, девочке Люсе, что гуманная советская власть переселяет несчастных бедняков из сырых подвалов в хорошие квартиры. Но я видела совсем другое: раньше в нашем подвале держали уголь, а сейчас поселили две семьи…
В результате нескольких уплотнений родительской, далеко не роскошной квартирки из пяти комнат у нас остались две — столовая и спальня. Я до самого окончания школы спала на раскладушке в столовой, а уроки делала на обеденном столе.
А когда стала студенткой, мне выделили отдельную комнатушку — бывшую спальню, у которой отрезали перегородкой два метра из восьми для домработницы (прежнюю комнату при кухне для домработницы отобрали раньше).
Но счастье длилось недолго, максимум год. Заболел папа, выйдя на пенсию, — и как больной захотел отдельную комнату.
И мы с мамой прожили несколько лет в бывшей столовой.
На последнем или предпоследнем году пребывания в ИФЛИ я вышла замуж.
Сами понимаете, у моего первого мужа Бориса тоже не оказалось приличного жилья, куда можно было бы привести молодую жену. Муж с матерью жил где-то в районе Сухаревки, по-теперешнему в начале Проспекта Мира. В их жилище не было ни ванной комнаты, ни, по-моему, нормального сортира. И при том — печное отопление, а в результате адский холод: дуло из всех щелей в ветхих стенах этой халупы.
Тут бы маме снять нам с Борисом комнату, благо она прекрасно зарабатывала… Да и муж скоро начал свою карьеру журналиста.
Однако в данном случае сказался вполне понятный мамин комплекс: она смертельно боялась разлук — любых.
Известное тогда стихотворение: «С любимыми не расставайтесь / с любимыми не расставайтесь/ … / и каждый раз навек прощайтесь… / когда уходите на миг» — было написано прямо-таки о ней…
Выйдя замуж и уехав в Москву из Либавы (Липайи), то есть из Латвии, входившей при царизме в состав Российской империи, мама и в дурном сне не могла себе представить, что навек прощается не только со своими близкими — отцом, матерью, братом, сестрой, с обожаемым дядей Якобом, — но и со своей родиной, и со столь любимым ею Дерптским университетом — в наше время он называется Тарту, — который ей, женщине, посчастливилось закончить в царской России, и даже с «золотым» дипломом.
Не могла мама внутренне примириться с тем, что все родные оторваны от нее навсегда, что они состарились и умерли без нее.
Итак, когда я вышла замуж, решено было, чтобы не разлучаться, поменять нашу жилплощадь на другую, бóльшую, — иными словами, поменять одну коммуналку на другую. Так мы менялись дважды.
Тот обмен, о котором речь, обмен одной коммуналки в районе Арбата на коммуналку в районе Цветного бульвара, еще худшую, стал в моей жизни последним. К моему счастью, у Д. Е. благодаря его институту появилась возможность записаться в кооператив Академии наук и получить в конце 1950-х трехкомнатную квартиру. И в дальнейшем, если мы и меняли свои квартиры, то только в пределах нашего дома.
Долгие годы у нас с Д.Е была квартира по адресу ул. Дм. Ульянова, 4, корпус 2. Четырехкомнатная. По тем временам — неслыханная роскошь…
Конечно, наше благополучие на северо-западе Москвы потребовало и известных жертв. Улица Дм. Ульянова, как и весь Ленинский проспект, а так же, как и все близлежащие улицы и проспекты, считались — да и были — окраиной… На ней еще не так давно размещались лагеря для военнопленных немцев, которые строили Университет на Воробьевых горах. Попутно немцы застроили одинаковыми нарядными двухэтажными домиками для администрации и весь этот район.
Не было поблизости от нашего дома и станции метро — как теперь говорят, «в шаговой доступности». Только трамвай на улице Вавилова, и троллейбусы, и автобусы. Лишь один скоростной автобус на Ленинском проспекте (у него было мало остановок) соединял дома нашего кооператива Академия наук с центром города. Конечной остановкой этого 111-го маршрута была Площадь Революции.
Сложно было на первых порах и с продуктовыми магазинами, их было недостаточно. Казалось, что мы обитаем где-то в другой реальности, а не в старушке Москве.
Несколько удивляло в начале нашего переезда и то, что вокруг нас жили одни лишь кандидаты и доктора наук, люди с научной степенью или, как говорили тогда, «остепененные». Я, бросившая аспирантуру в первый же день войны, с непривычки чувствовала себя даже как-то неловко.
Не могла я уразуметь в ту пору, что Сталин (фундамент наших домов заложили еще при нем) задумал превратить свою столицу в нечто подобное средневековому городу, где на одной улице селились только кузнецы, а на другой только булочники… Мало ему было железного занавеса, который отделял нашу страну от Европы куда надежней, нежели крепостные стены средневековых городов…
Одним словом, я долго не понимала, что Ленинский проспект и все близлежащие улицы предназначались для людей науки, а, например, окрестности Ленинградского проспекта — для представителей свободных профессий: писателей, журналистов, художников. Были свои анклавы и у военных — один, кажется, в окрестностях Волоколамского шоссе.
Впрочем, многих задумок сталинского больного мозга мы до сих пор не разгадали. А надо бы… Ибо они оказались страшно живучими, прилипчивыми, заразными и стойкими…
Мне могут сказать, что до Сталина был еще Ленин и что уже при интеллигенте Ленине был заложен совершенно ложный принцип: квартиры — собственность государства, и их нужно раздавать, а не продавать-покупать.
Скажут также, что при Сталине, да и при Брежневе — Черненко это вполне устраивало целую социальную прослойку в СССР — а именно так называемую номенклатуру. Для нее, то есть для ближнего круга, строились дома с отдельными квартирами. (При Ленине его приближенные жили, как правило, кучно, в общежитиях. Одно из них до конца Отечественной войны размещалось в самой роскошной при царском режиме гостинице «Метрополь».)
А теперь пора сказать, для чего я сочинила всю эту длинную преамбулу, предваряя рассказ об обмене, главным «автором» которого была я сама и который затеяла для сына и его семьи.
Очень просто. Хотела объяснить самой себе, да и человеку, которому попадутся на глаза эти листки, почему я считала, что для каждой советской семьи нет ничего важнее, нежели иметь свое жизненное пространство — собственную отдельную удобную квартиру.
Итак, приступаю к рассказу об операции «Обмен», которая произошла в 1970-е, то есть во времена Советского Союза со всеми его «системными» запретами и огромным бюрократическим аппаратом — не говоря уже об аппарате насилия (в середине операции «Обмен» у Алика — молодого художника, отнюдь не политика — был… обыск).
Также скажу наперед, что ничего такого, как коммуналки, ни Алику, ни его жене Кате уже не грозило… Интеллигенция в ту пору, то есть в 1970-е годы, жила в отдельных квартирах со всеми удобствами, как писали в объявлениях об обмене.
Операции «Обмен» предшествовал мой визит в семью Алика, жившую в квартире невестки, которую та получила тоже в результате обмена (родственного) с братом — гениальным математиком Димой.
В одной не очень большой комнате этой квартиры стояла тахта, а рядом с ней — коляска с младенцем Даней. За тахтой во всю стену, загибаясь на другую стену, висела, составленная из отдельных квадратиков, работа K&M «Жизнь человека».
Комната была проходной. Смежная, совсем маленькая комнатушка, предназначалась десятилетнему Андрюше, сыну Кати.
Добавим к этому, что К&M уже тогда фигурировали как опальные художники, и тем самым исключалось, что их когда-нибудь примут в МОСХ (Московский союз художников) и дадут мастерскую — помещение для работы.
К тому же Виталика должны были вот-вот изгнать из мастерской, которая на самом деле принадлежала художнику Дегтяреву — его тестю. Но Комара уже развели с милейшей дочерью Дегтярева, видимо, из-за того, что ее родители предпочитали иметь дочь с сыном от Комара матерью одиночкой, нежели женой художника-нонконформиста.
Словом, без обмена Алику и его семье было не обойтись. Но понятно также, что для обмена, кроме Диминой, необходима была еще одна жилплощадь. Волей-неволей придется пожертвовать нашими с Д. Е. четырехкомнатными апартаментами — и только после этого попытаться соединить Катину «двушку» с новой квартирой, выделенной Алику. Таким образом, операция «Обмен» была сразу задумана, как двухступенчатая.
Уже первая ступень оказалась почти непреодолимой. Обмен стал возможен только благодаря тому, что в него включился председатель нашего академического кооператива Л. — которому в результате и досталась наша четырехкомнатная квартира. Только он сумел преодолеть все бюрократические препоны и дурацкие нормы, которые мешали операции «Обмен».
Коротко о «нормах»: человеку в СССР полагалось иметь не больше восьми квадратных метров жилплощади. А мы с Д. Е. вдвоем после обмена въехали в трехкомнатную квартиру, где было более восьмидесяти метров.
Правда, Д. Е. как доктору наук полагался больший метраж, а я как член Союза писателей тоже имела право на дополнительные двадцать метров.
Семье самого Л., состоявшей из трех человек: то есть Л., его, жены и дочери, тоже никак нельзя было занять нашу стометровую, четырехкомнатную квартиру. Но в СССР многие люди как-то приспособились преодолевать дурацкие законы и предписания. Л. сразу же занял нашу квартиру.