По-моему, такая позиция — желание пересидеть где-нибудь в укромном местечке опасные катаклизмы эпохи — была свойственна Пастернаку всю его жизнь.
Но пусть мне объяснят тогда поклонники поэта, как он мог описать в своем романе «Доктор Живаго» муки русского интеллигента в годы революции? Интеллигента, который всегда стремился быть в гуще событий, в самом пекле, дабы бороться, как ему казалось, за светлое будущее?
Ну а теперь насчет тернового венца на голове великого поэта.
Весь сыр-бор разгорелся вокруг романа «Доктор Живаго». Пастернак отдал его в «Новый мир», старейший и самый видный литературно-художественный журнал в СССР. Редактором «Нового мира» был тогда К. Симонов, который переживал в ту пору не самые лучшие времена своей жизни. Бывшего любимца Сталина не очень-то жаловали новые хозяева страны во главе с Хрущевым.
Ознакомившись с романом, редакция «Нового мира», очевидно, ничего особенно крамольного в нем не нашла, но ничего интересного — тоже. И на всякий случай решила «Доктора Живаго» не печатать, после чего отправила Пастернаку в высшей степени вежливое, обтекаемое письмо-отказ.
Я это письмо-отказ читала, поскольку его опубликовали в открытой печати в разгар скандала с присвоением Пастернаку Нобелевской премии.
Судя по воспоминаниям Ивинской, поэт был страшно уязвлен таким ответом и, хотя и не без колебаний, отдал свой роман итальянским журналистам, которые к нему тогда зачастили… После чего не напечатанный в СССР роман поэта был сразу же переведен, опубликован за рубежом и представлен на Нобелевскую премию…
Все это было чисто политическим действом, ибо проза Пастернака — к роману были приложены еще 16 прекрасных пастернаковских стихотворений — не могла особенно поразить западноевропейскую публику: ничего нового о революции и о большевиках в романе не сообщала, никаких разоблачений не содержала. Произведения русских писателей-эмигрантов были куда сильнее «Доктора Живаго»… Ведь среди этих писателей был и классик Бунин, и такие прозаики, как Куприн и Набоков, да и Мережковский.
По сравнению со сталинскими временами скандал с Пастернаком можно считать очень умеренным.
Все разыгрывалось только в рамках Союза писателей… Никаких постановлений, как в случае с Ахматовой — Зощенко, не было. И арест Пастернаку не грозил.
Итак, 1958 год. Союз писателей. Сперва собрали, кажется, партком, который должен был предшествовать общему литераторскому собранию. Поэт Ваншенкин выступил на этом парткоме и сказал, что исключать из Союза Бориса Пастернака глупо и смешно! Выступил и демонстративно ушел. Но не успел дойти до дома, как его жене, писательнице Инне Гофф, позвонили и сообщили, что Ваншенкина из членов парткома вывели… (Это рассказала мне сама Инна…)
Потом состоялось общее собрание… Его стали тщательно готовить…
Уже чудо! При Сталине ничего готовить не надо было. Просто назначали выступающих, а после проводили голосование.
Кто за? Все за. Кто воздержался? Воздержавшихся нет. Кто против? Против нет. Принято единогласно…
Кроме того, сразу было сказано, что Пастернак остается членом Литфонда… А это значило, что от, так сказать, кормушки его не отлучали. Он мог оставаться на своей даче (литфондовской), в своей московской квартире (тоже литфондовской) и вообще пользоваться всеми литфондовскими благами.
Так называемая творческая интеллигенция тогда политикой не интересовалась. А я, глядя на мужа, все же кое-что уразумела. Поняла, что история с Пастернаком ударит в основном по Хрущеву — первому нашему реформатору, далеко не самому страшному из наследников Сталина.
Для врагов Хрущева это весомое свидетельство того, что он непростительно распустил интеллигенцию, приоткрыл железный занавес, в результате чего рукописи русских поэтов стали попадать во вражеский стан.
Хрущев это все понимал, поэтому его «царствование» ознаменовалось несколькими скандальными кампаниями. Вспомним выставку художников в Манеже и вопли Никиты: «пидарасы!» Вспомним, как Кукурузник набросился на совсем юного Вознесенского и на уже немолодого Ромма…
Все эти безобразия, как мы знаем, не имели никаких серьезных последствий. Никто даже не подумал делать оргвыводы — сажать в тюрягу интеллигентов, попавших под руку вождю. И посему нападки Хрущева становились для потерпевших не трагедией, а скорее фарсом.
Таким фарсом стало и знаменитое собрание писателей, на котором Бориса Пастернака разжаловали из члена Союза писателей в члены Литфонда.
Впрочем, напрасно я вступаюсь за Никиту Хрущева, он в моих оправданиях не нуждается. Достаточно сказать, что всего четыре года спустя после скандала с Пастернаком Хрущев разрешил Твардовскому, тогдашнему редактору «Нового мира», напечатать «Один день Ивана Денисовича» великого Солженицына. Более сокрушительного удара по сталинщине нельзя было себе представить.
Но я о Пастернаке… Сама кончина поэта была обставлена необычайно трогательно и даже торжественно.
Поэт умирает от рака легких у себя на даче — той самой, которую он получил при Сталине. Пастернаку уже 70 лет. В то время в России для мужчины это считалось весьма солидным возрастом. Но Пастернак еще молод — в разгаре его роман с Ивинской, стало быть, он вечный юноша… И, кстати, двоеженец: Ивинская по всем его делам с «Доктором Живаго» ходит в ЦК как законная супруга и наследует все пастернаковские права и заграничные гонорары — за что и попадает в ГУЛАГ… Но это уже все потом. А в те последние дни поэт лежит, как сказано, у себя на даче.
Всю черную работу по уходу за больным делает нелюбимая жена. В доме порядок. Ближний круг, постоянные посетители видят прекрасное лицо страдальца на фоне подушек в безукоризненно белых наволочках… В соседней комнате при открытых дверях знаменитая пианистка Мария Юдина почти непрерывно играет на фортепиано, исполняя классические произведения великих композиторов прошлого, которые любит Пастернак.
Друзья, приблизившись к умирающему, спрашивают, не хочет ли он позвать Ивинскую… Поэт отвечает, нет, не хочет.
Ивинская сидит на скамейке под окнами и молча страдает.
Там же толпятся переделкинские писатели. Они тоже скорбят и осведомляются, не нужна ли домашним какая-нибудь помощь. Им отвечают, нет, не нужна.
Пожалуй, так торжественно умирал один только старик Гете… Великий гений Иоганн Вольфганг Гете.
Пастернак ушел из жизни в ореоле мученика и как мученик был похоронен на переделкинском кладбище. Провожали его толпы народа, буквально толпы — тысячи людей… И электрички из Москвы в Переделкино шли в тот день переполненные почитателями поэта. И даже кондукторы в электричках знали, что умер великий поэт… И речи на могиле произносили крамольные — мол, загубили нашего Поэта. И к могиле Пастернака много лет не зарастала народная тропа. И это прекрасно. Прекрасно, что в России чтят и помнят поэтов…
На этом я уже хотела поставить точку и повиниться в том, что стала такой злобной и нетерпимой к фальши. Но потом вспомнила, что наш теперешний главный сатирик Владимир Сорокин припечатал (извините за грубое слово) Пастернака куда более решительно, нежели я. Речь идет о самой знаменитой сорокинской книге «День опричника».
Оказывается, и Сорокин не мог простить Пастернаку его стихотворения во славу Сталина: «За древней каменной стеной // живет не человек — деянье…» В моей памяти, как я уже писала, сохранилось всего восемь строк, два четверостишия. Сорокин цитирует стихотворение целиком, прибавив еще четыре заключительные строчки…
И он остался человеком
И если, волку вперерез,
Пальнет зимой по лесосекам,
Ему, как всем, ответит лес.
Тут, конечно, ключевая строчка: «Но он остался человеком». Злодей, тиран, убийца миллионов «остался человеком». Такое надо придумать.
Важно не только то, что Сорокин счел нужным припомнить покойному поэту стихотворение — хвалу Сталину. Не вынужденный стих-отписку, какие писали тогда все, буквально все, поэты в СССР, а стих особый, пастернаковский.
Важнее всего, пожалуй, когда и кем оно было цитировано в книге Сорокина — так сказать, антураж…
…Место действия — Россия, отгороженная от всего цивилизованного мира каменной стеной. В стране восстановлены правление, нравы, обычаи времен Ивана Грозного. Даже пишут там на кириллице. Во главе этой России Государь. Карательные органы — опричнина, которой ведает некий Батя, он же самый страшный и растленный из всех опричников.
В тот день опричники зверски убили «могучего князя» (олигарха?)… И, как водится, собираются вечером пировать в узком кругу… Впрочем, они и днем пировали, то есть накачивались каким-то особенно дорогим наркотиком, а теперь в ожидании «кокоши» — кокаиновой оргии и одновременно мужеложеского кругового совокупления — ведут назидательную беседу…
Спрашивают у Бати, кто написал на того «могучего князя» донос? Батя отвечает, что донос написал некий «Филька-рифмоплет», и объясняет, что «Филька — способный парень, будет на нас работать» и что он не только доносы сочиняет, но и славит Государя… После чего решает ознакомить избранных опричников с этим «Филькой».
«Набирает Трофим (слуга. — Л. Ч.) номер, возникает неподалеку заспанная, испуганная рожа в очках:
— Дрыхнешь? — выпивает Батя рюмку.
— Ну что вы, Борис Борисович (Батя. — Л. Ч.).
— А ну, прочти нам посвящение Государю.
Поправляет Филя очки, откашливается, декламирует с выражением» тот самый пастернаковский стих, посвященный Сталину.
Я, конечно, понимаю, что этот суровый, издевательский приговор Владимир Сорокин вынес не только Пастернаку, но и всем нам, интеллигенции, пережившей cоветскую власть относительно благополучно…
Думаю, он прав — хотя мне и обидно…
И все же я рада, что наступает так называемый «момент истины». Постепенно и неумолимо в моем отечестве перестают лгать, и фальшивить, и искажать прошлое.