Навряд ли кто-то помнит сейчас, что значит «запрет на профессию». Объясняю: в Западной Германии после войны некоторым гражданам, замешанным в преступлениях нацизма, было запрещено преподавать в школах, в высших учебных заведениях и вообще заниматься публичной деятельностью. «Запрет на профессию» налагали суды по денацификации. В СССР «запрет» этот всячески осуждался…
Но при чем здесь Меламид?
Дело в том, что отъезд на ПМЖ, разрешенный советской властью в самый пик гуманизма и человеколюбия, то есть при Брежневе, был тщательно продуман. Для него требовалось письменное разрешение родителей: мол, взрослые дети без разрешения не должны покидать отца с матерью, поскольку на старости лет родители нуждаются в их помощи. Но если родители такое разрешение дали и плохие дети, предварительно обобранные властями, уже уехали в другую страну, то и детей, и отца с матерью навечно лишали права увидеться друг с другом. Детям было навечно запрещено приезжать в СССР, родителям было тоже навечно запрещено выезжать за пределы СССР. Таким образом, и дети, и родители приговаривались советскими властями к вечной разлуке…
Вдобавок ко всему Мельникова-Меламида, который был международником, специалистом по Германии, статус международника обязывал хотя бы ненадолго посещать страну, которую он изучал. Но отъезд сына делал его невыездным — в силу чего, собственно, и возникала опасность запрета на профессию. Только личная порядочность академика Николая Иноземцева, тогдашнего директора ИМЭМО, спасла моего мужа от увольнения.
Но от разлуки с сыном спасти его не мог никто, и Д. Е. тяжело ее переживал.
Что касается Черной, то есть меня, то я всегда была сумасшедшей мамой и не мыслила своей жизни вдали от сына. К тому же недавно я стала бабушкой, а трехлетний мой внук, естественно, уехал вместе со своими родителями. Таким образом, и для меня эмиграция сына была катастрофой.
Мы с мужем были очень разные люди. Но оба (по-своему) стойко переносили удары судьбы, не позволяли себе жаловаться, ныть и опускать руки, так что вопреки всему по-прежнему радовались друзьям, застольям и гостям.
И вот в тот день, о котором я пишу, у нас как раз были гости: Верочка Острогорская, многолетний редактор в журналах и в издательстве «Советский писатель», моя приятельница еще с военных лет, и весьма известная среди интеллигенции и всеми уважаемая семейная пара — писатель Даниил Семенович Данин и его жена Софья Дмитриевна Разумовская, бывший литературный редактор журнала «Знамя».
С них-то и надо было начинать мой рассказ об инциденте с «Лайкой». Но как его начнешь, если нынешний читатель не знает толком, что такое отъезд на ПМЖ, то есть эмиграция при советской власти, и слыхом не слыхал о «запрете на профессию», о «выездных» и «невыездных» гражданах СССР.
Итак, у нас были гости. И, спешу сообщить, что именно гость Даниил Семенович Данин — для друзей просто Даня — главное действующее лицо этого отрывка…
Данин был всего лишь на три-четыре года старше нас с мужем. Однако попал в ранней молодости в несколько другую эпоху, нежели мы. В той, иной, эпохе после окончания школы — семилетки или восьмилетки — следовало не продолжать учебу, а идти работать. Лучше всего на производстве, постоять у станка, получить соответствующую «закалку» и «повариться в рабочем котле». Даня, видимо, «поварился», но, в конце концов, поступил на физмат МГУ и одновременно увлекся литературой.
Тут началась война и, несмотря на «белый билет», Данин пошел в ополчение, а потом до конца войны воевал в рядах Красной армии. Имел среди прочих наград два ордена «Отечественной войны» — один «За освобождение Праги», второй «За победу над Германией». Демобилизовавшись, Даня занялся не точными науками, а литературоведением, стал специалистом по поэтам Серебряного века. И сразу же угодил… в космополиты. Вероятно, по той причине, что был евреем. А может, и потому, что не вписывался в монархически-черносотенный строй, который Сталин установил в СССР после победы. И, хотя Даня по молодости лет никак не мог стать, так сказать, заядлым космополитом, гонения он получил по полной программе. Ему была посвящена разгромная статья в «Правде» — а подобная публикация тогда убивала наповал. Вдобавок главным оппонентом Данина стал такой выдающийся «убийца», как Грибачев.
Много лет спустя, по-моему, уже в 1960-е, сидя в Большом зале ЦДЛ (Центрального дома литераторов), я услышала вживую речь тогда уже далеко не столь опасного Грибачева, направленную против хотя и юного, но уже известного Евтушенко — и содрогнулась: такой ненавистью и злобой дышало это выступление…
Посему могу себе представить, что приходилось терпеть Данину в те восемь лет, что прошли между первым днем мира в мае 1945 года и последним днем жизни Сталина в марте 1953 года.
Но Данин, как говорили тогда, сдюжил, однако все-таки не стал упорствовать и после смерти Сталина занялся уже не поэтами Серебряного века, а не менее благородным делом — популяризацией великих ученых и их научных открытий, начав писать толстенные книги в серии «ЖЗЛ» («Жизнь замечательных людей»).
Книги эти издавались огромными тиражами, у читателей были нарасхват. Притом служили доброму делу — особенно те, которые писал Данин. Во-первых, он, безусловно, обладал литературным талантом; во-вторых, учась на физмате МГУ, разбирался в научных проблемах и, в-третьих, писал о зарубежных гениях — об английском физике Резерфорде (1967) и о датчанине Нильсе Боре (1975). И тогдашнее черносотенное издательство «Молодая гвардия», издававшее серию «ЖЗЛ», со скрежетом зубовным терпело прославление чужеземных светочей науки — ведь по мысли открытых и скрытых сталинистов наука существовала только в России…
Но куда было деваться… от Данина и от Резерфорда с Нильсом Бором? Приходилось издавать.
Честно признаюсь, книг, вышедших в «ЖЗЛ», я не читала. Воспитанная на шедеврах таких популяризаторов науки, как Поль де Крюи, автор «Охотников за микробами», и Яков Перельман, с его «Занимательной алгеброй» и «Занимательной физикой», автор 100 книг, переведенных на 24 языка мира, я боялась, что «кирпичи» «Молодой гвардии» отобьют у меня охоту к жанру занимательной науки как таковому. Однако помню, что, когда Даня читал вслух в Доме творчества в Переделкине большие отрывки из своей будущей книги о Нильсе Боре, я слушала их с огромным интересом.
Одним словом, наш гость Даня Данин был, безусловно, человеком незаурядным, — и все это понимали. Но и муж мой тоже слыл выдающейся личностью — эдаким мудрецом и эрудитом. И отнюдь не потому, что защитил докторскую диссертацию и был профессором — его авторитет основывался на другом. Прежде всего на том, что иностранный язык (немецкий) был для него не иностранным, как для всех нас, а родным, а любая заграница — не заграница, а просто другая страна: первые 13 лет своей жизни он прожил в Берлине и там же почти закончил гимназию. Однако и это не главное, главное, что Д. Е. по своим наклонностям и складу ума был скорее западным человеком и общался с зарубежными журналистами и даже политиками как равный с равными. Эти заграничные журналисты и политики понимали его лучше и ценили больше, нежели наша родная номенклатура…
Ну а супруги Данины иностранных языков не знали и, по-моему, не сильно скорбели по этому поводу. Хотя, поездки по разным странам были в ту пору для писателей ранга Данина вполне доступны, но и он, и Туся (так мы все звали Софью Дмитриевну) были к ним равнодушны — в отличие, скажем, от писателя Нагибина, который считал каждый свой выезд за рубеж великим благом и достижением.
Однако вернемся к «Лайке», которая висела у нас в столовой.
Данины были нашими гостями впервые, и я принимала их, так сказать, по высшему разряду. Это значило, что я постаралась раздобыть самую хорошую закуску и лучшее вино. На Даниных это впечатления не произвело — равно как и наша антикварная мебель красного дерева… Разговор за столом тоже шел довольно-таки вяло. Так продолжалось, наверное, минут сорок. Я поменяла тарелки и пошла на кухню. И в ту самую минуту, когда я вынимала из духовки свое коронное блюдо — импортную курицу, зажаренную по особому рецепту, — в кухню вбежала Верочка с криком: «Брось ты эту дурацкую стряпню. Там Даня и твой „гимназист“ кроют друг друга матом, того и гляди подерутся…»
Отчаянный спор шел из-за «Лайки»…
Данин с пеной у рта кричал, что перерисованная с сигаретной пачки «Лайка» — это не искусство. Не может быть искусством! Не будет им никогда!
В ответ мой муж кричал, что Данин ничего не понимает в искусстве, что он ретроград и вообще сталинист, и мечтает, чтобы очередной диктатор заткнул нам всем рты…
Помню, что, несколько успокоившись и поев курицу, муж, Даня и мы с Тусей (которая, конечно, была на стороне Дани) все же перевели разговор в плоскость разного понимания искусства.
Разумеется, деталей спора, произошедшего лет 40 назад, я пересказать не могу, но думаю, что он был примерно таким же, как и все дискуссии советских интеллигентов на эту тему в ту странную пору, когда мы не только не разбирались в современном искусстве, но и в самих себе мало что могли понять. Видимо, речь сразу зашла об Энди Уорхоле, который еще в бытность Комара и Меламида в Москве прислал им в подарок свою книгу, а на первом же их перформансе в Америке — аукционе по «продаже человеческих душ» — выставил «на продажу» и… свою душу.
— Стало быть, знаменитая работа Уорхола — серия баночек с готовым томатным супом — для вас не искусство? — вопрошал муж.
— Ну какое это искусство?.. Побойтесь бога… — возмущался Данин. — Жестяные консервные банки с рекламной этикеткой… Да еще изображенные какими-то анилиновыми красками…
— Ну и что? Разве в Лувре не висят работы знаменитых голландцев, где показана разная снедь: фрукты, овощи, гуси, омары? Пища богатых? А Уорхол показал нам еду небогатых людей — бедных американцев, которые живут в мире стандартов, в мире, где все делается серийно, массово, на огромных предприятиях — в том числе и еда. В данном случае суп «Campbell’s». И какие живописные банки — красные с белым… Но Уорхол — это отнюдь не только суп… Вспомните его работу «Мэрилин Монро», многократное изображение лица знаменитой актрисы, первой красавицы