Чудеса в решете, или Веселые и невеселые побасенки из века минувшего — страница 66 из 76

Мэрилин Монро — так сказать, лицо тогдашней Америки, — предполагаемой возлюбленной убитого президента Кеннеди… Тоже красавца.

— Ах, лицо Мерилин Монро! — издевался Данин: — Какое же это лицо? На женских лицах настоящие художники показывают нам целую гамму чувств, их оттенки: радость, злорадство, печаль, страх, гнев, раздражение, иронию, задумчивость. Ученые-искусствоведы до сих пор спорят, что значила улыбка Джоконды. А она, как известно, была написана великим Леонардо в XVI веке! Ну а что изобразил ваш Уорхол? Растиражировал рекламную маску женщины. А что за этой маской скрывалось? Ничего. Пустота. Манекен, а не живая женщина. И почему мы говорим только об Уорхоле… Есть еще и Дюшан, с его перевернутым писсуаром… Это даже не поп-арт… Не хочу при дамах говорить, что это за искусство! Что это за арт!

— Марсель Дюшан? Да это не поп-искусство, это дадаизм. Показал на выставке писсуар — ну и что? Скандал в благородном семействе! Можно подумать, что вы никогда не пользовались унитазом… Какое ханжество! Почему вас не смущают горы женской плоти на полотнах Рубенса? А великие скульптуры? Прикройте фиговыми листками половые органы у этих скульптур!.. И запретите детям до 18 лет ходить в музеи! За писсуаром Марселя Дюшана скрыта мысль, что искусство надо видеть во всем, даже в такой, казалось бы, функциональной посудине, как писсуар, — витийствовал муж.

— В любой чепухе вы находите какую-то скрытую мысль, — насмехался Данин. — А это просто эпатаж, желание поразить публику и одновременно прилюдно нагадить… Мечта идиота! Вернее, мечта негодяя.


Где-то в середине спора речь зашла об условности искусства, тут и я вставила словцо, рассказала, что в детстве у меня была открытка с ангелами Рафаэля — вернее, с ангелами, которых великий художник изобразил на своей великой картине «Сикстинская мадонна». Помню, что, кроме двух ангелочков, двух очаровательных малышей с пухлыми личиками, на открытке ничего не было. И вот меня, обожавшую эту открытку, неприятно поражало, что к детишкам сзади были приделаны громоздкие птичьи крылья… «И при чем здесь крылья? — думала я. — Тяжелые птичьи крылья? Если это ангелы, то они должны выглядеть как-то иначе. И мордашки у них должны быть другими, не человеческими. Да и крылья, наверное, у ангелов кружевные или кисейные, а не из перьев».

Я спросила у Данина об их с Тусей близком друге, графике Жутовском, выставлявшемся на знаменитой выставке в Манеже, разогнанной Хрущевым.

— Ну а как же ваш любимый Жутовский? Неужели и его черт попутал?

Ответ Данина меня поразил.

— Я, — сказал Данин, — сразу объяснил ему: нечего вам заниматься этой псевдоживописью, этой абстрактной мазней. Вы хороший художник, прирожденный портретист, а ваши абстрактные картины — просто дань моде. Плохой моде.

— А как же Пикассо? — тут же встрял муж. — Почему вы не запретили ему искажать реальность? Искажать человеческие лица? Ведь и он тоже умел рисовать портреты, надеюсь, не хуже вашего Жутовского.

— Пикассо последнего периода для меня не существует. Хотя ранним я восхищался, — парировал Данин…

Рефреном всех речей Данина была мысль о том, что существует одно настоящее искусство — оно может быть хорошим или плохим.

С пеной у рта превознося современное искусство от Уорхола до Комара и Меламида, я, честно говоря, совсем не была убеждена в своей правоте. И мне старые работы Пикассо нравились больше, чем новые. И для меня так называемое современное искусство имело свои временны́е пределы. Оно заканчивалось где-то на картинах доброго старого московского Музея новой западной живописи, закрытого после войны, то есть на картинах, собранных еще русскими купцами Морозовым и Щукиным… И меня не так уж восхищали работы Уорхола…

Но меня фраппировал апломб Данина и то, что он априори отвергал все, что было не по вкусу ему лично. А главное, запретительский пафос, который явственно слышался в его речах. Я понимала, что дай Данину волю, он запретил бы и выставку в Манеже — только не ругался бы и не кричал, как Хрущев, да еще, пожалуй, оставил бы висеть картины Фалька… Но то Манеж. А о Бульдозерной выставке и говорить нечего — ее бы Данин разогнал.

Словом, Данин, как все истинные марксисты и как наша родная советская власть, считал, что искусством нужно руководить, иначе оно может заблудиться и забрести не в ту степь…

И еще я понимала, что из нас всех прав один только мой муж, который к искусству никакого отношения не имел, никаким искусством не интересовался или, вернее, интересовался искусством только как отец художника…

* * *

Ну а что же «Лайка»? И что она должна была олицетворять?

Лайка — была, возможно, первым космонавтом. Однако ее перерисовали с сигаретной пачки. Что это должно было значить? Да что угодно. Например, вспомним древних: sic transit gloria mundi — так проходит мирская слава…

* * *

Судьба картины «Лайка» сложилась необычно. По глупости я подарила ее знакомой паре, уезжавшей на ПМЖ в США. Подарила в надежде, что они отдадут ее моему сыну, которого я уже не надеялась увидеть. Но знакомые «Лайку» сыну не отдали, и она много лет считалась пропавшей. Только теперь, перед самой выставкой Комара и Меламида в Москве 20 марта 2019 года, я вдруг узнала, что «Лайка» вроде бы нашлась… Видимо, она теперь у кого-то из коллекционеров живописи второй половины ХХ века.

Умных матерей не бывает

В своей «Лошадиной» книге я уже упоминала, что была одно время знакома с замечательной женщиной — Евгенией Семеновной Гинзбург.

Евгения Гинзбург, автор грандиозной книги «Крутой маршрут», поражала не только своим талантом, но и умом — и в высоком значении этого слова, и в бытовом.

Это деление человеческого разума на, так сказать, творческий ум — умение интересно мыслить — и ум, необходимый в повседневной жизни, придумала не я и не Гинзбург, а другая незаурядная женщина, пламенная коммунистка Раиса Борисовна Лерт. Сама Лерт была прекрасной журналисткой, но в быту малоприятной и довольно нелепой особой. Бог начисто лишил ее ума поведения.

Однако не о ней речь. Речь — о Евгении Гинзбург. А Евгения Гинзбург, все потеряв, пробыв восемнадцать лет в сталинских лагерях и ссылке, оплакавшая своего старшего сына — его, сироту при репрессированных родителях, увезли родственники в Ленинград, и он погиб там в годы блокады, — Евгения Гинзбург ум поведения, сиречь здравый смысл, сохранила. Вынужденная уже в зрелом возрасте начинать жизнь сначала, она не утратила желания как можно лучше устроить свой быт. Более того, не потеряла способности радоваться каждой мелочи, самым малым дарам судьбы.

И вот однажды я обнаружила в одном из очерков Евгении Семеновны такую историю.

Кончился ее лагерный срок и срок ее лагерного мужа, немца Антона Вальтера. Шли годы их бессрочной ссылки. Стало, конечно, намного легче, но все равно впереди было безрадостное существование в глухомани, вдали от друзей и близких, от какой-никакой цивилизации и привычной среды, от театров, книг, газет…

Как вдруг — о счастье! — в ссылку к матери приезжает ее младший сынок, ее Вася, Васенька. Он уже студент мединститута, будущий врач.

Совсем недавно мать даже представить себе не могла, что после стольких лет разлуки увидит своего ненаглядного сыночка, своего малыша.

(Добавим в скобках, что, когда сын еще подрастет, то станет Василием Аксеновым, известнейшим в России писателем и человеком. Но и без этих скобок, свидание с сыном — великое счастье!)

Итак, сын приехал… И что же?

Евгения Семеновна бросилась ему на шею? Заплакала от радости? Онемела от переполнявших ее чувств? Упала в обморок?

Ничего подобного. В первую же минуту огорошила сына гневной тирадой:

«И что это за дурацкий пиджак ты напялил! И этот галстук в придачу! Ужас! Надо же так разодеться… Попугай!..»

Уверена, Евгения Семеновна никогда в жизни не позволила бы себе в таком тоне говорить с чужим молодым человеком, одетым, по ее мнению, вызывающе… Может быть, усмехнулась бы. Может, спросила бы с иронией: «Неужели, это сейчас мода такая пошла?»

Своей головы другому не приставишь — однако сыну как раз хочется приставить свою голову. Сына хочется видеть таким, каким ты, мама, представляешь себе идеального человека — без недостатков, образцового, самого-пресамого, ангела во плоти.

Я не была такой умной женщиной, как Евгения Гинзбург. Но все же, льщу себе надеждой, не была и круглой дурой. Однако, когда дело касалось сына, вела себя точно так же глупо — наверняка еще глупее, чем Евгения Семеновна.

Робинзон Крузо

Люди разных стран и народов различаются, по-моему, тем, какие сказки им рассказывали в раннем детстве.

Русские ребятишки слушали об Иванушке-дурачке, который лежал на печи чуть ли не полжизни, но оказался самым успешным и сильным. Англичане, видимо, были воспитаны на «Алиса в Стране чудес». Немцы выросли на сказках о Гансе и Греттель — братике и сестрице, на их приключениях во враждебном (подчеркиваю, враждебном) окружающем мире. Американские дети, надеюсь, — на добрейших историях дядюшки Римуса о хитрющем Братце Кролике и простодушной сестрице Черепахе.

Но вот после раннего детства наступает переходное время перед отрочеством, и оно было, по-моему, отдано, наверное, во всех странах великой книге Даниэля Дефо «Робинзон Крузо» — рассказу о его, как говорили в СССР, «трудовых подвигах».

Совершенно непонятно для меня, чем объяснялся такой непреодолимый интерес, казалось бы, к обыденной жизни героя книги, — ведь никаких приключений у Робинзона не было, соответственно, не было в книге и занимательной интриги, и даже особенно занимательных эпизодов.

Сперва неудачливый путешественник в полном одиночестве оказывается на необитаемом острове. Потом собирает на берегу остатки имущества с затонувшего корабля. Длиннейший перечень этих предметов даже в детском, адаптированном, издании занимает много страниц. За этим следует рассказ о том, как Робинзон учится использовать различные найденные вещи, дабы обеспечить себе кров и пищу, а также безопасность, защитить себя от многочисленных соседей — хищных и пернатых животных. Впрочем, врагом Крузо была и сама природа: жаркий климат, проливные дожди — необитаемый остров оказался в тропиках.