Попался еще один и мне, но такой здоровущий, что даже отец не мог его сразу подтянуть к берегу. Язь шел в глубину, выходил на поверхность. Хлопал хвостом по воде. Насилу-насилу отец одолел его и, когда вытащил, сказал:
— Ого-го! Старейшина племени попался!..
И язь словно понял — перестал биться и посмотрел на отца укоризненно своим огромным золотым глазом…
Даже стало как-то неловко, что мы поймали такого могучего и умного язя.
После шума и плеска клев утих. Поплавки стояли неподвижно. В лесу совсем стемнело, и над речной долинкой, словно кисея, повис предвечерний сумрак.
Мечтательно наблюдая за поплавками, отец неподвижно лежал под обрывом на хвойных перинах. И вдруг наверху что-то зашуршало.
Я оглянулся и вскрикнул, увидев, что песчаный берег сползает прямо на нас! Из него вываливаются огромные круглые камни.
Рванулся вперед, в сторону, и вся лавина пронеслась мимо, грохнувшись в реку, засыпав мою удочку и потопив поплавок.
Отец отскочить не успел. Я видел, как один валун прокатился прямо по его спине, второй перекатился по ногам и остановился, а один, самый громадный, пронесся мимо головы и шлепнулся в воду. Груда песка засыпала отца, как могильный холм!
Я что-то кричал. Сгребал песок со спины отца руками.
Он был неподвижен и не отзывался.
От страха у меня сел голос и опустились руки. Наконец отец пошевелился и освободил от песка голову. Он протер глаза и проговорил, отплевываясь:
— Не реви, помогай…
С новой силой я принялся сгребать с него песок и мелкие камни, изранив себе руки в кровь и не чувствуя боли. Наконец отец освободился от песчаной могилы, приподнялся и сел. Глаза его были красны, он трудно дышал, хватаясь за грудь и откашливаясь. Затем прополоскал рот, зачерпнув в пригоршню воды из речки. И, когда выплюнул, вода была розовая.
— Этого еще не хватало. — Он ударил кулаком по песку. — Подкараулили, как дурака!
Раскрыв перочинный нож, единственное оружие, бывшее при мне, я выбежал на обрыв. В темном лесу все было неподвижно и тихо. А на пышных хвойных перинах виднелись глубоко вдавленные следы…
— Папа, может, медведь это?
Отец не отвечал, прикладывая ко лбу мокрый носовой платок.
— Подошел посмотреть, они ведь любопытные… а берег под его тяжестью и обрушился…
— Да, — сказал отец, оглядывая обвал, — один здоровенный камнище катился, как жернов. Вот если бы он по мне прошелся, — готово, мешок с костями…
Даже после небольших камней, прокатившихся по нему, отец никак не мог встать и пойти. Я вырезал большую суковатую палку, подставил отцу плечо. Сам понес и удочки и связку тяжелых рыб. И все же отец шел с трудом, ворча на свою беспечность…
— Мы с ними все деликатно… да по закону… а они вон как! Ну постойте!
— Кто же это нам подстроил?
— А те, кому мы здесь мешаем. Нечистая сила! — с сердцем сказал отец.
А когда поздно ночью добрели мы до села, предупредил:
— Ты никому не рассказывай. Будто ничего и не было. Понятно? Очень нам стыдно будет, что мы, как простаки, попались…
Утром у отца едва хватило сил, чтоб подняться и выбраться из избы на завалинку.
И только он сел на завалинке, и только тетя Настя подала ему испить кваску в большой деревянной кружке, как из переулка показался Трифон Чашкин. Завидев отца, он вытаращил глаза и воскликнул не то с радостью, не то с удивлением:
— Жив, Иван Данилыч?
— А чего же мне делается? Прохлаждаюсь, — сверкнул потемневшими глазами отец.
— Да ведь какое твое здоровьишко: кругом раненный, подстреленный, на работе отравленный, бодришься только! Дух в тебе гордый, — сказал кулак, поглаживая медно-красную густую бороду. — Тебе бы, Иван Данилыч, на курорт, в Крым-Кавказ. К докторам ближе. А у нас в деревне чего хорошего? Тараканы да квас с редькой…
Отец молча отхлебывал из кружки, поглядывая на кулака исподлобья, — к чему он клонит?
— Вижу, нездоров ты, Иван Данилыч, зря ты с плугом-то утруждался. На дураков работал. Нешто они оценят? Тебя же и засмеют. Ишь, мол, городской перед деревенскими вину искупает…
— Какую вину? — насторожился отец.
— А такую, что и прежде и теперь город деревню обманывает. На все сам цену назначает — и на свой товар и на наш хлеб…
— А ты как бы хотел?
— Мой хлеб — моя цена. Хочу — назначу рупь, а хочу — два, мое дело…
— А если мы тебе два-то не дадим?
— А и не надо. Пустите меня торговать вольно, я немцам и дороже продам, у меня заграница возьмет…
Отец, отставив кружку, даже свистнул.
— Никита, — кликнул он брата, — ты слыхал, чего Трифон требует? Самостоятельных сношений с заграницей, власть над властью… Вот вы его как тут распустили!
— Зря ты к брательнику адресуешься, — усмехнулся кулак, — хлеб-то у меня, а не у Никитки… У них, у таких, только себе на прокорм, и то с нехваткой…
На этот разговор подошли соседи.
— Вот и я говорю, не будет у вас силы, пока нет артели! — обратился отец к односельчанам. — Слыхали, как Трифон заговорил?
— А чего, я хоть самому Калинину, хоть Ленину — бросайте, мол, вы эту политику, с беднотой нянчиться. Давайте-ка курс на нашего брата, на самостоятельного мужика…
— На кулака! — выкрикнул кто-то.
— Ну как хочешь называй, хоть горшком, а вот советской-то власти хлебушко нужно, а он у нашего брата!
— Ну, а если советская власть от своей политики не отступится, будет за бедняка, за середняка?
— А я тогда ей хлеба не дам, вот что! — отрезал Трифон и, махнув рукой, ушел.
— И не даст, в землю зароет, — сказал дядя Никита.
— Слыхали, товарищи? — даже потемнел от гнева отец. — Значит, тут дело не в цене. Кулак своим хлебом хочет делать политику! Вот оно что в деревне-то делается!..
И опять пошел спор-разговор, не совсем мне тогда понятный.
Несколько дней я не отходил от отца, он с трудом добирался до завалинки. Его попарили в бане, похлестали в горячем пару веником, обмакивая веник в квас. Намочили спину тертым хреном. На ночь накрывали всеми шубами, какие только были в доме, уложив на теплую печку. Но все эти домашние средства не очень помогали.
Страшные синяки, ссадины и кровоподтеки не проходили. Было удивительно, как отец терпит, выходит на завалинку, разговаривает с мужиками и находит в себе силы не показать и виду кулакам, что он сломлен или напуган.
Но, слыша, как он стонет по ночам, я не спал, тревожился и все порывался уговорить отца ехать скорей домой. До конца отпуска все равно уже оставалось немного. Склонялся к этому и дядя Никита.
— К докторам бы тебе, — уговаривал он брата, поглаживая бороду, — давай в больницу свезу.
— Ничего, обойдусь, — отвечал отец, — чего зря лошадь гонять.
Он был зол и несговорчив. Сердился:
— Чего ты около меня торчишь неотступно? Почему ребят оставил? Разве можно без товарищей? Вот заведешь здесь пионерский отряд, тогда и уедем! Беги, действуй!
…Меня с новой силой охватила мечта увидеть на деревенских ребятах красные галстуки, пройти по сельской улице во главе отряда, шагающего в ногу, назло всем кулакам и их отродью!
Я вспомнил свой родной отряд, веселых, дружных ребят, вожатого Петю, которого так любил, и стало ужасно грустно.
Захотелось вот сейчас, немедленно, на крыльях перенестись на берег Москвы-реки, где на опушке старинного парка раскинулся полотняный лагерь. Там весело дымит военная походная кухня — подарок пионерам от самого Буденного — и вкусно пахнет красноармейским борщом, который научились варить сами ребята.
Появиться и стать в строй на линейку под мелодичные звуки горна и отрапортовать вожатому:
«Пионер Гладышев явился!»
А потом у костра рассказать обо всем, что приключилось в деревушке Лыковке, когда я хотел организовать отряд сельских пионеров. И что произошло с отцом при попытке помочь крестьянам коллективно трудиться… Рассказать обо всех своих бедах и сомнениях и попросить помощи.
Конечно, Петя собрал бы совет отряда. И решили бы звеньевые призвать отряд помочь пионеру и его отцу.
Затрубили бы горны, забили барабаны. Вышел бы отряд в поход по тревоге. Прочесали бы лес пионеры и поймали того, кто хотел погубить рабочего человека, подстроив обвал. Устроили бы засаду на привидение у развалин барского поместья. Выставили бы охрану вокруг раненного в борьбе с кулаками моего отца, и уж никакая кулацкая нечистая сила не смогла бы помешать ему помочь беднякам крестьянам сдружиться, вместе обрабатывать землю.
И тогда уж не вздыхали бы деревенские кумушки, не жалели бы притворно кулацкие бабенки попавшего в беду городского рабочего, а трепетали бы от грозной силы городских организованных ребят в красных галстуках!
Попробуй, тронь-ка: они не просто мальчики и девочки, они — пионеры!
Но, увы, все были одни лишь мечты. Я брел один-одинешенек по пустынной деревенской улице, пыля сандалиями.
Лыковка словно вымерла. Ни взрослых, ни детворы, ни старух на завалинках.
Был жаркий полдневный час. Бабы ушли доить коров. Мужики после пахоты отдыхали в поле под телегами. А куда же девались мальчишки?
Вот он, наконец, бежит навстречу один — Парфенька.
— Здравствуй, пионерчик! Ты чего невеселый? Отца жалко? А? Не жилец он на белом свете! — И заглянул участливо в глаза.
— Это почему не жилец? — У меня даже дыхание перехватило.
— Да ведь как же, — леший его в лесу помял!.. Все ребра отдавил… Камни по нему катал… Вот, брат, дело-то какое!
— Враки это все, понимаешь, враки! — крикнул я.
В досаде чуть не проговорился о том, о чем велел помалкивать отец.
— А чего же он едва живой на завалинку таскается? По деревне все об этом болтают…
— Это кулаки народ пугают! — Мне очень хотелось открыть Парфентию всю тайну. Храбрый он, шустрый мальчишка, но еще несознательный, такую тайну можно открыть только пионерам. А для этого нужно их организовать.