Пока бабы ставили заплаты на домотканые холщовые паруса, а старики конопатили и смолили лодки, кулацкие сынки вместе с батраками выкатывали к берегу бочонки с солеными огурцами, которые хранились подо льдом пруда, бочки с рубленой капустой. Корыта с посоленными в них свиными окороками. И все это с песнями, с шутками, с каким-то вызовом, словно желая похвалиться перед бедняками тем, что не с пустыми руками поедут они на базар.
— Здорово нынче спекульнем, — подмигивая Ивану, говорил Силантий Алдохин, — по твоей милости. Прежде бы овес, пшеницу своим соседям на семена взаймы дал, а теперь вот на базаре продам!
Он злился, что Кочетков достал семена для бедноты в совхозе. Там взаймы «так на так» дали — сколько возьмешь, столько и отдашь. Государство не наживается. А кулакам надо было отдавать за мешок семян два мешка из нового урожая.
Силантий только виду не подает, что злится. Зубоскальством старается досаду скрыть.
— Ух, весна ныне ранняя, грязюгу такую развезло, что на базар, кроме нас, никто ничего и не подвезет. Мы будем на базаре цари. Приплывем в лодках, под парусами, как варяги. И будем ценой владеть!
— Ворюги вы, а не варяги!
Кулаки только похохатывают.
— Чего-то они сегодня уж очень откровенно на базар собираются? — удивлялся дед Кирьян. — И все дочиста, всем гамузом, будто нарочно сговорились!
— А пусть плывут с попутным ветром, без них в селе воздух чище, — попыхивая трубкой, отвечал Иван Кочетков, а сам тоже задумывался.
Собирались базарничать и Салины.
— И тебя возьмем, доставим удовольствие, — Никифор похлопывал Гараську по плечу тяжелой рукой, — собирайся, точи зубы орехи грызть, востри язык на конфеты!
Словно и забыл, что отказался батрачонок погубить коня стального ради коня живого.
И не напоминает, не корит за робость.
Удивительно это Гараське и страшно. Уж очень опасны улыбки кулака. На губах-то ласка, да в глазах опаска… Так и ходят в зрачках волчьи огоньки.
Но его дело батрацкое, подневольное. Сказано — собирайся на базар, надо собираться. Пиджачок на подкладке из пакли Гараська почистил, сапоги, от покойного отца оставшиеся, дегтем смазал.
— Молодец, — хвалит его кулак, — не босиком же по базару гулять… Обязательно надевай сапоги, да наверни поболе портянок, чтобы с ног не свалились!
Вместе со всеми таскал Гараська свиные окорока, катал бочонки с огурцами, отвозил на подводе мешки овса и пшеницы.
И вот настал час отправки. Ветер немного переменился и стал почти попутным. С «Дубинушкой», весело столкнули на воду длинные черные лодки, выдолбленные из громадных ветел. Подняли холщовые паруса, разукрашенные заплатами. Захлопали они, ловя ветер, а поймав, надулись важно и потянули длинные лодки на стрежень, резать носами пенные барашки.
Весело стало Гараське при виде простора и все же страшновато, что-то холодило под сердцем, что-то держало в тревоге.
— Ну, — сказал, осклабившись, Никишка Салин, уставив весло, как руль, и устраиваясь поудобней. — Вот, слава богу, поехали! Пущай впереди у нас море, нехай позади у нас горе!
Жена отчего-то вздрогнула и обернулась на село тревожно.
— Ну, ну, — прикрикнул на нее Никифор, — чего мечешься? Сиди тихо, под нами бездна… — И добавил тише, для нее одной: — Если чего и случится, пущай без нас! Мы на базаре были — всей семьей.
Лукерья закутала голову полушалком и притихла.
Гараська вздрогнул.
Ветер дул все крепче, паруса надували щеки все важней, и ладья все быстрее бежала встречь течению, сшибая белые гребешки задорных волн.
— Эгей, кум, в обгонки, что ли? — кричал Никишка Салин, настигая лодки Алдохиных.
— А что ж, где наша не пропадала, авось кривая вывезет… тарарахнем, сват. Ха-ха-ха!
Тут Гараська чуть не выпрыгнул из лодки. Ведь точно такие же слова он слышал вчера возле бани Алдохиных. Люди, говорившие те слова, были подозрительные, его даже жуть взяла при виде таких. Один кривой, другой огромный, сутулый, третий черный, как опаленный. И все нездешние.
Вот как это было…
Ночью привалила к кулакам подмога. От далеких синих лесов по бурному разливу приплыла небольшая рыбацкая лодка, и, таясь от людей, из нее высадились три человека. Один кривой в ватнике, другой сутулый в брезентовом плаще, третий в ободранной кожаной куртке и охотничьих сапогах.
Пристав напротив бани Алдохиных, они по земляным ступенькам прокрались в баню. Отсюда сутулый, в брезенте, оставив товарищей, пошел в дом Алдохиных, не боясь злых кулацких собак. Ни одна не брехнула на него.
В рукаве он скрывал длинный нож (такими охотники резали медведей, мужики кололи свиней). А на плече нес мешок, но не простой, а из сыромятной кожи.
Он заглянул в окна, тихо, без звука прошел по сеням и без стука открыл дверь в горницу. Силан Алдохин, стоя перед образами в одной рубахе, босиком, молился Николаю-угоднику о ниспослании ему теплой весны, а Ивану Кочеткову гололеду под трактор.
— Здорово, хозяин, — проговорил ночной гость, откидывая капюшон плаща.
Силан удивился, словно увидел ожившего Николая-угодника.
— С нами крестная сила, никак покойный Родион?
— Он самый, — усмехнулся гость и поправил редкую бороду, словно приклеенную к худым, темным щекам.
— А кто же в твоей могиле лежит, если ты бродишь по свету, Родион?
— А разве меня хоронили?
— По всей форме, с попами, с кадилами… Правда, в закрытом гробу, ввиду смерти твоей от заразного тифа или там оспы… теперь уж не помню.
— Так, — процедил сквозь зубы Родион, — уж не знаю, зачем меня господа Крутолобовы похоронили, своего любимого егеря. Только, значит, поэтому меня и пуля не брала. Сколько в меня красные и белые ни стреляли, ну хоть бы одна коснулась. А я бил-колол без промаха… и кадетов и товарищей комиссаров.
— За кого же ты воевал, Родион?
— Сам за себя! С тех пор как во время революции купил у меня молодой барин Крутолобов мое имя-звание вместе с паспортом, а мне отвалил кучу золотых монет, понесло меня туда, где деньгам цену знают. В белогвардейское царство. Был я в Крыму у белых, потом у зеленых, последний мой пир был у Антонова. Хотел за границу убежать, да места на пароходе не хватило. Не взяли меня с собой господа офицеры…
— А зачем же ты ко мне-то пришел? — покосился Силан на кожаный мешок в руках бывшего егеря.
— За продовольствием, по старой памяти. Охотились когда-то вместе, помогал тебе браконьерить в барских угодьях. Не так ли?
— Было дело, — пробормотал Силан.
— Я не один, с двумя товарищами. Скрывались мы в темниковских лесах, а теперь с разливом решили вниз, на Волгу, уплыть. Без харчей и без гроша в кармане нам пропадать… Выручай, Силантий… Не то сожжем!
— Что ты, — перекрестился Силан, — больно скорый сразу грозиться!..
— А нам это недолго.
— Любите вы жечь да палить, знаю антоновцев…
И тут Силан запнулся, его озарила лукавая мысль.
— Слушай, Родион, уж если вам желательно чего-либо сжечь, сожгите вы у нас в Метелкине один немудрящий сарай. И получите вы за это на дорожку и хлеб, и сало, и денег жменю.
— Ну что ж, сожжем сарай, — охотно отозвался Родион.
— Вот хорошо. Вот и слава богу. Вот и договорились, спасибо Николаю-угоднику, — торопливо закрестился Силан и стал одеваться.
— Пойдем к твоим товарищам. Я вам расскажу, чего от вас требуется. Какой нам сарай надо поджечь, какого нам медведя надо убить…
— Медведя? Про то уговора не было!
— Будет, будет, и на медведя будет уговор, — ласково лепетал Силан, — ты же известный был медвежатник. Вон я вижу, у тебя и кожаный мешок-накидыш сохранился, в который ты живьем медвежат-пестунов ловил, волчат сажал. Ох, славилась когда-то твоя хватка!
— Я и взрослого медведя однажды им накрыл, — усмехнулся Родион.
— А на войне-то аль человеков в него ловил?
— Бывало, — нехотя сказал Родион, — накидывал на часовых… Подкрадываться-то я могу без звука… Голос в мешке глушится… А когда нюхательного табаку на дно сыпанешь да нахлобучишь на человека, тут любой богатырь дохнет разок и повалится…
— Гм, да, мешочек, — опасливо покосился кулак, открывая дверь бывшему охотнику, которого похоронили как егеря, а он воскрес как бандит.
В бане Алдохиных долго сговаривались бандиты с кулаками, а редкие ночные прохожие думали, глядя на огонек, что Силанова старуха, мастерица по этой части, гонит самогон к празднику.
Перед рассветом, когда ночная тьма напоследок изо всех сил сгущается и наступают примерки, двое бандитов тихо, бесшумно прокрались к своей лодке и затопили ее, завалив камнями. Чтобы никто не полюбопытствовал, чья она, откуда взялась.
Никто их не видел, кроме Гараськи. Он как раз водил к берегу коней попоить. Забавно ему показалось, зачем это какие-то дядьки топят лодку, словно рассохшуюся бочку.
В темноте не угадал, кто такие. Подумал — не почтари ли? Да зачем бы им лодку топить? Послушал, о чем переговариваются. И расслышал, как один сказал:
— Тарарахнем!
А другой потихоньку засмеялся.
Встретив Макарку, который тоже перед рассветом вывел коней поить, Гарась сказал ему:
— Видать, к вам какие-то пьянчуги за самогоном приехали, а он не готов?
— Давно готов, — ответил Макарка.
— А чего же они лодку-то схоронили? Наверно, мало им, новой заварки будут дожидаться.
— А может быть, — ответил Макарка, лениво зевая.
Вот и все. Тогда Гарась не придал этому значения. Но теперь, услышав смешное слово из уст Никифора, вспомнил, что кулаки-то звали трактор тарарахтором!
Шумит, гремит весенний базар в Сасове. Хоть и развезло пути-дороги, хоть и непролазная черная грязь на немощеных улицах уездного городка, все же набрался, понаехал народ со всех сторон. Кто по речке, по разливу, кто поездом, а кто и на телегах, запряженных парой коней, — на одном из грязи не вылезешь.