Чудесное мгновение — страница 23 из 29

Послесловие

I

Он пришел к нам в дни оборонительных боев на Волге. Алим — так звали нового сотрудника армейской редакции — был переведен из расформированной кавалерийской дивизии. Еще долгое время он донашивал фуражку с синим околышем и синие петлицы. У него сохранилась и серая черкеска с кинжалом. Но об этом мы узнали позже, когда после развернувшегося наступления ушли далеко на запад. В один из праздничных дней, когда мы стояли в каком-то хуторе у Балтийского моря, он надел свою черкеску. Среди нас, «общевойсковиков», его статная фигура выглядела в таком наряде театрально. Но нам было приятно смотреть и на эту фигуру, и на смуглое лицо с темным румянцем на чуть выступающих скулах, и на карие глаза, в которых улыбка легко сменялась гневом.

Нужно заметить, что Алим оказался среди нас единственным строевым офицером. Он в начале войны командовал минометным взводом. Своей подтянутостью и дисциплинированностью он выделялся среди нашей газетно-писательской братии.

Так вот, в тот праздничный день Алим нарушил дисциплину. Несясь в стремительной кабардинской пляске, он выхватил наган и выстрелил вверх. Но над головой плясуна оказался потолок, и Алима чуть было не привлекли к ответственности. Оправдываясь, он ссылался на национальные традиции, согласно которым пляска без стрельбы — не пляска. Традиции были приняты во внимание, и дело ограничилось внушением и указанием, чтобы подобное не повторялось. Позже он рассказал мне, что если его отцу не удавалось пострелять на дружеской вечеринке, то, прийдя поздно ночью домой, он снимал со стены ружье, выходил во двор, делал три выстрела в небо и только после этого ложился спать. Иначе старик не мог заснуть.

Переспорить Алима по части традиций мог не всякий. До войны он был директором республиканского научно-исследовательского Института национальной культуры. Он хорошо знал историю и обычаи своей страны. И наши беседы о фронтовых делах нередко перемежались разговорами об истории Кавказа. Меня интересовали варианты мифа о Прометее, и я с интересом слушал рассказы Алима о легендарном герое Сосруко, о дерзновенном Насрене и боге Тха. Мы беседовали об аргонавтах и амазонках, о богатырском племени нартов, о царице Марии Темрюковне и о просветителе Шора Ногмове.

Обычаи и нравы своего маленького народа Алим знал превосходно. О чем бы ни зашла речь — о способе приготовления сыра, об уходе за породистым конем или о человеческих характерах — он говорил об этом с увлечением. Я запомнил его рассказ о сварливом крестьянине, который перепахал и засеял дорогу, идущую вдоль его поля, единственно для того, чтобы иметь возможность всласть поругаться с негодующими путниками.

Его древний народ обрел письменность только после Октябрьской революции. Как благодарна работа культурного деятеля отсталой в прошлом нации, перед которой ныне открылись ворота в большой мир! Это — многогранная деятельность просветителя, результаты которой наглядны, как нагляден рост дерева, взращиваемого садовником. Это — деятельность писателя и ученого, историка и языковеда, педагога и строителя. Все это совмещается в одном человеке. И человек этот не может не быть мечтателем.

Алим был более чем мечтатель. Его мечтания достигали той степени взволнованности, когда он должен был о них запеть. Он был поэтом.

Да, мой новый фронтовой товарищ оказался поэтом. Бывало, уставший от хождения в буран или по колено в грязи, Алим возвращался с передовой. Он садился писать оперативную корреспонденцию о прошедшем или развернувшемся бое. Потом он писал заметки о солдатах, проявивших героизм и смекалку в борьбе с врагом. Он писал для газеты на русском языке. А затем события и люди, точно описанные в корреспонденциях и очерках, начинали новую жизнь в поэтическом слове родной речи. Но это не было простым повторением написанного для газеты.

Я становился свидетелем того, как впечатления от прошедшего боя и от людей, участвовавших в нем, пройдя через сердце и ум поэта, какими-то неведомыми путями получали отдаленное и вместе с тем очень близкое и очищенное отражение в лирико-философском образе.

Он писал о простых людях, героически бьющихся с врагом, о народе, устремившемся на защиту отчизны, об истоках народной силы и отваги. Но в его стихах, где об этом говорилось, не были названы ни люди, ни народ, ни отчизна. Он просто описывал шумный поток, сокрушающий все на своем пути, и говорил о том, что если хочешь понять жизнь, то умей чутким ухом уловить в шуме потока тихий звон родниковых струй, бьющих из земли.

Он писал о солдате, погибшем во имя жизни. И это было стихотворение о цветке, выросшем в красноармейской каске на старом поле битвы. Ветер пригибает травы к земле, лишь один цветок недвижим, защищенный крепкой броней. И так стоит он, вытянувшись в почетном карауле, над местом, где пал боец.

Все это было ста́ро и просто, как мудрость народа и песня ребенка, и все это было ново, потому что это были образы, заново возникшие в сегодняшней борьбе.

В те дни, когда впечатления битвы поднимали его мысль над многообразной конкретностью и вели к единому, простому и всеобъемлющему образу, он резко менялся. Он становился рассеянно-сосредоточенным, ходил, как сонный, и редко улыбался или улыбался, как глухой…

Часто в такие дни он уходил в степь. Он ступал по обрывкам ржавой колючей проволоки, втоптанной в землю, и по стерне отвоеванного урожая. Лохматый белый песик, который, бывало, увязывался за ним, вскоре ленивой трусцой возвращался обратно и всем своим скучающим видом говорил о том, что с человеком, который не обращает на тебя никакого внимания, гулять в поле неинтересно.

Когда сочиненное вписывалось в тетрадку, Алим говорил мне:

— Знаете, я написал новое стихотворение!

И он начинал читать стихи на своем шипящем, щелкающем, гортанном и в то же время мягком и мелодичном языке. Затем он дословно переводил мне прочитанное.

Однажды, получив весть о том, что одного из его земляков удостоили звания Героя Советского Союза, он написал стихотворение, которое меня поразило.

— «Шыхулъагъуэ», — произнес он название стихотворения, — «Путь всадника». Так у нас называют Млечный путь.

Я — не поэт. Но кроме меня некому было это стихотворение перевести. Вот этот далеко не совершенный перевод.

ПУТЬ ВСАДНИКА

Ожерелья звезд в ночном просторе

Светятся немеркнущим огнем.

Небо вечное… Широко проторен

Млечный путь на нем.

Что за всадник путь свой проложил там?

Чей скакун оставил след копыт?

Кто промчался там лихим джигитом,

Взвихрив в небе золотую пыль?

Может быть, герой перед любимой,

В синеве красуясь, гарцевал?

Может — на земле непоборимый —

Небо покорить он возмечтал?

Кто пронесся там, никто не знает.

Только след пролег широкой бороздой.

Пусть лишь раз промчался, но сияет

Каждый шаг его, отмеченный звездой!

Много всадников — и малых и великих —

Может мир в преданьях помянуть.

Но такой же — по земному лику

Кто проложит Млечный путь?

Скакуна чудесной силы мне бы!

На него б, держась за гриву, я вскочил

И такой же, как вон тот по небу, —

По земле свой путь бы проложил!

— Правильно? — спросил я у Алима о переводе.

— Правильно, — кивнул он, — Только последнюю строфу надо было начать восклицанием «о!» «О! Коня чудесной силы мне бы!» — И Алим улыбнулся.

Это не было тщеславием. Выражаясь языком критического анализа, можно было бы сказать, что лирический герой Алима мечтал о бессмертном подвиге.


Через два года после окончания войны мы встретились с Алимом в Москве. Это была не первая встреча после нашего возвращения с фронта. Алим был назначен министром просвещения своей республики, и он часто ездил по делам в Москву. Обычно он приезжал на какое-нибудь совещание, но одновременно занимался десятком других дел: доставал стекло для ремонта школьных зданий, заказывал учебники и учебные пособия для школьников, раздобывал белье для детских домов. Румянец исчез с его лица, ставшего озабоченным. Он рассказывал, что работать ему приходится много, что вначале было очень трудно налаживать все, так как гитлеровцы разорили много школ и осиротили много детей. На машине Алим объезжает равнинные и горные селения. Он проверяет, как идет строительство новых школ, присаживается за парту в школе, где уже начались занятия. Он слышит дыхание детей и скрип перьев, старательно выводящих первые слова. В детских домах его встречают озорные ребята, которых война лишила отцов. И Алим разговаривает с ними строго, без жалостливой снисходительности, как должен разговаривать отец. Возвращаясь в город, он до глубокой ночи сидит в своем кабинете и записывает в тетрадку, что нужно сделать для того, чтобы дети могли хорошо учиться и расти.

— А как с поэзией? — спросил я Алима. — Писать стихи успеваете?

— Пишу, — ответил он и рассказал о том, что закончил поэму, о которой говорил мне еще на фронте, и что написал кантату о своей республике.

Он и строил ее, и воспевал.

— Пишу, — сказал он и, вынув из кармана книжку в синем переплете, протянул ее мне. — Здесь мои стихотворения и поэмы. Только что вышла. Я всю книгу назвал «Путь всадника».

Я взял из его рук эту книжку и подумал о том, что под таким заглавием-девизом хорошо не только выпустить книгу, но и прожить целую жизнь.

II

Сборник, о котором я только что рассказал (он вышел в 1946 году), не был первой книгой Алима Кешокова. Его первое стихотворение увидело свет в 1931 году, когда поэту едва исполнилось семнадцать лет (он родился в 1914 году), а первый сборник стихов «У подножия гор» вышел в самом начале войны, автор успел захватить с собой на фронт два экземпляра этой книги.