омовский мальчик». Моим шефом был Петр Артемович, председатель ревкома, бывший политкаторжанин, по профессии портной. В общежитии коммунаров, где я тоже жил первое время, он был самый старший и по возрасту — высокий, лысый, седобровый старик. Он запомнился мне в брезентовом плаще, окрашенном корьем, в толстых солдатских зеленых обмотках. Народ называл его «праведным коммунистом».
Он поил меня морковным чаем и объяснял слова, которые я плохо понимал. Я спрашивал:
— Петр Артемович, что такое революция?
Он рассказывал мне о Ленине, царской каторге, говорил:
— Ты, Ваня, наверное, сам видел, как гнали людей в Сибирь.
Много партий каторжан прошло на моих глазах мимо Данилова. В городе говорили, что наш большак идет от одного края России до другого.
Мальчишкой, батрача у одного кулака, я пас возле большака свиней. По обе стороны его росли вековые березы, посаженные чуть ли не при Екатерине. Бывало, никого не видно на большаке, а с берез этих чего-то вдруг с шумом поднимаются тучи встревоженного воронья. Потом видишь — кто-то бежит, пылит, и знаешь уже: гонят партию каторжан. У конвойных кровь играла, они резвились — бегали посменно вперегонки от одной версты к другой. Одни бегают, а другие арестантов ведут. Стою за березой, прижавшись к ней, смотрю на большак. Что это за люди идут, бренча кандалами? Чего их гонят с одного края земли на другой? Россия, говорят, огромная, сколько тысяч верст по большаку надо идти… И как это, думаю, конвойные не умаются вперегонки бегать!
Оказывается, и Петра Артемовича гнали в кандалах по нашему большаку. Слушаешь его и про чай забудешь, сидишь, раскрыв рот, а потом вздыхаешь: «Эх, Ванька, до чего же ты был темный, несознательный человек! Ничего ты не понимал, ничего не знал, что в России делается, одна только у тебя, дурака, мысль была — где бы чего поесть схватить».
В детстве я жил по соседству с гимназией. Гимназисты нанимали меня за кусок пирога в провожатые. Я дрался за них со своими же ребятами, даниловской беднотой. Самый сильный парень был в городе Миша Поярков. Он всех бил и мне иногда здорово подсыпал. Наймешься в провожатые к гимназисту, а тебя Миша Поярков по дороге так излупцует, что хоть домой не показывайся. В таких случаях в придачу к пирогу гимназисты давали мне еще две копейки.
Петр Артемович говорил мне:
— Теперь, Ваня, тебе доверено оружие, будь осторожен с ним. Смотри не ввязывайся в бытовые драки, контрреволюционеры этим пользуются.
С моим характером трудно было не ввязываться в драку, но раз Петр Артемович сказал «нельзя», значит, кончено. Его слова были для меня святы.
Я ходил по собраниям, слушал и удивлялся: какие все умные! Тогда все люди, выступавшие на собраниях и митингах, казались мне очень умными, хотя я плохо понимал, о чем они говорят.
Был у нас в Данилове комсомолец-активист Преснушкин. Он в гимназии учился, баки носил, его называли «Пушкин». «Вот это оратор!» — думал я.
— Товарищи, революция требует жертв, классовый враг стучится в. дверь. Что значит папа, что значит мама? — Это он возмущался на собрании, когда кто-то из ребят сказал, что родители не отпускают его на фронт.
Или вот Колька Девяткин, бывший прапорщик, забулдыга. Он въезжал верхом на коне на третий этаж трактира и с балкона, размахивая нагайкой, кричал на весь город:
— Да здравствует красный террор!
— Что такое «жертва революции», что такое «красный террор», что такое «свобода»? — спрашивал я у Петра Артемовича.
— Свобода, Ваня, это такая жизнь, когда у всех хлеба будет вдосталь, — говорил он.
И я думал: вот ведь заживем тогда!
Потом моим шефом стал Петя Заломакин. Это было уже на фронте гражданской войны, в лесах Карелии. Ему было лет двадцать пять, из них, кажется, лет шесть-семь он воевал. Он ходил в лаптях, а сапоги, которые получил на курсах красных офицеров, носил за спиной, в вещевом мешке.
— Кожаную обувь надо экономить, — говорил он мне. — Мы, Ваня, служим народу.
Я у него в роте был самый молодой. Он очень любил меня, делился со мной всем, часто из одного котелка с ним солдатскую кашу ели. Вытрет свою ложку, сунет в мешок:
— Ешь, ешь, Ваня, насыщайся, дома-то ведь досыта, поди, никогда не ел.
— Семья у нас больно велика, — говорил я.
— Неужели правда — шестнадцать душ детей? Ну куда же это, всех разве накормишь? Это же немыслимо рабочему человеку… Ешь, ешь, Ваня, досыта, досыта ешь!
Я уплетаю кашу своего командира, а он, глядя на меня, размечтается:
— Эх, Ваня, вот кончится война, перебьем гадов, и перед тобой все дороги открыты, выбирай жизнь, которую хочешь, какая душе твоей приглянется. Так ведь Ильич говорит, а, Ваня?.. Прежде всего, конечно, учиться пойдешь. Я сам думаю учиться, только вот стар уже, пожалуй, а ты пользуешься… Хороша будет жизнь в России!
И начнет рассказывать, как заживет народ в России после войны, какая Россия будет хорошая.
Сколько раз, беседуя с молодыми бойцами, я повторял слова своего любимого командира о том, как хорошо заживем мы после войны!
Как давно это было, а вспомнишь, бывало, на фронте Петю Заломакина и подумаешь: «Где он, почему не встречаю его? Ведь, наверное, где-нибудь рядом воюет».
Первые месяцы Отечественной войны я работал под Москвой, в штабе ПВО Внуковского аэродрома. Я провожал самолеты в бой, встречал возвращавшихся из боя, отправлял десантников в тыл врага, иногда сам вылетал на выполнение разных спецзаданий и время от времени подавал рапорты все одного содержания: «Служу в авиации, в прошлом красногвардеец, полного применения себе не нахожу. Дальнейшее пребывание на аэродроме считаю для себя просто неудобным».
Только в дни боев под Сталинградом мои просьбы были наконец приняты во внимание, и я получил назначение в военно-политическое училище. Положение на фронте было настолько тяжелое, что я сначала думал: к чему мне, человеку, уже воевавшему, тратить сейчас время на учебу? Я и так могу быть полезен на фронте. Однако вскоре увидел, что учиться мне необходимо.
Одновременно со мной в училище прибыл из Ташкента узбек Садык Султанов. Мы с ним быстро подружились.
Садык, горный инженер, доцент, по некоторым предметам программы нашего училища оказался более подготовленным, чем я, особенно по топографии, дававшейся мне труднее всего, и он предложил мне свою помощь. Он тоже нуждался во мне.
Садык никогда раньше не воевал, плохо представлял себе, что такое война. Мы находились еще в тылу, но скоро должны были попасть на передний край. Садык думал только одно: на войне убивают. Эта проклятая мысль его не покидала, как камень лежала на душе. Я видел это по его глазам. Они сразу становились грустными, как только он вспоминал свою жену и дочь, оставшихся в Ташкенте. Мне было очень жаль его. «Разве может такой человек стать воином?» — думал я и однажды высказал ему свое сомнение.
— А все-таки, Садык, мне сдается, что ты бы больше принес пользы в тылу, — сказал я.
Всегда спокойный, он так и вспыхнул.
— Почему ты так думаешь? — спросил он.
Я засмеялся:
— Ты слишком нежный для войны. Ты же ученый человек, Садык.
Он посмотрел на меня с обидой и сказал:
— Я, Ваня, такой же коммунист, как и ты.
Мне кажется, что Садык все-таки сам не очень был уверен, что из него выйдет хороший солдат, но он не хотел, чтобы в этом кто-нибудь сомневался, кроме него самого.
Садык льнул ко мне. Видимо, ему легче было со мной привыкать к мысли, что скоро придется идти в бой, все время находиться под огнем. Я прошел гражданскую войну, остался жив и невредим; значит, не всех на войне убивают.
На полевых занятиях мы вместе с ним усердно ползали по-пластунски, в грязь и снег. Для обоих нас это было нелегко, возраст уже немолодой. Подбадривая, я говорил Садыку:
— Ползай, Садык, ползай, не жалей брюха, останешься живой, как я.
На фронт мы с Садыком попали в конце июня 1943 года, сошли с поезда на маленькой станции у Малоархангельска, между Орлом и Курском, и стали пробираться где на попутных машинах, где пешком, от одного штаба к другому. Кажется, уже передовая — вот же траншеи, вот противотанковые рвы, проволочные заграждения, вот огневые позиции артиллерии, — а до передовой еще далеко, ни одного выстрела не слышно.
Я рассказывал ему о своем первом боевом крещении в гражданскую войну. Надо было снять неприятельский пулемет, закрывавший нам одну дорогу около Ладожского озера. Командир наш решил атаковать его в конном строю. «Кто пойдет?» — крикнул он. И мы, двадцать человек, вскочили на коней. Садился я — сердце екнуло, а поскакал — разгорелось.
— Теперь, конечно, никакой командир так вести бой не стал бы, но все-таки хотя лошадь подо мной и убило, а вот остался же невредим, — говорил я Садыку, умалчивая о том, что из двадцати всадников, атаковавших пулемет, кроме меня, вернулся только один — командир Сашка Нападов, получивший тогда одиннадцать пулевых ранений и заслуживший орден Красного Знамени…
— Главное, не думай, что тебя убьют, — внушал я Садыку.
Садык, почти всю дорогу молчавший, взял меня вдруг за руку:
— Ваня, у меня и тебе просьба. — Он смотрел мне прямо в глаза, открыто, но я чувствовал, что он очень смущен. — Я прошу тебя, Ваня, прикрепи меня к себе, сделай как-нибудь так, чтобы я был с тобой рядом. Я буду вести себя так, как ты. Ты же старый солдат, знаешь, как надо вести себя на войне.
Я обещал Садыку попросить, чтобы нас на первых порах не разлучали, пока он не освоится, не привыкнет к войне.
Нас посылали из одного штаба в другой, пониже. Мы прошли от штаба фронта до штаба полка, и повсюду происходило одно и то же: Садык первым не выступает ждет, пока я скажу, что со мной друг и мы хотим с ним воевать вместе. Тогда он выскакивал вперед и начинал горячо доказывать, что нас нельзя разлучать, что мы чуть ли не братья, друг без друга жить не можем. Никто особенно и не пытался нас разъединить, но Садык все-таки каждый раз волновался, все говорил мне: