молодой мастер, ожидающий компетентной оценки своей первой работы. Оценка оказалась неважной. Предъявившего нарисованную купюру паренька схватили тут же. Остальных двоих членов шайки — на другой день. Вера юнцов в свою способность противостоять нажиму при допросах была такой же наивной, как и их подделка.
На беду доморощенных фальшивомонетчиков, только что был издан указ, уравнивающий уголовную ответственность подростков, начиная с двенадцатилетнего возраста, с ответственностью взрослых. Гореву же было уже почти четырнадцать, а самому старшему из членов компании и все пятнадцать. Кроме того, новизна правительственного постановления обязывала суд к особой суровости. Судьи должны были показать, что они правильно поняли внутренний смысл этого законодательного акта государства пролетарской диктатуры. Он заключался в полном отрешении от мягкотелого гуманизма буржуазной юриспруденции. Никаких скидок преступникам даже на их возрастную незрелость и отсутствие жизненного опыта. Особенно в случаях, когда дело идет о нарушении одного из основных прерогатив государства. За попытку изготовления поддельных червонцев — по червонцу срока каждому из участников преступной шайки! Правда, до наступления совершеннолетия их предписывалось содержать в колонии для малолетних преступников при городской тюрьме.
Начавшая было покидать Горева психическая депрессивность вернулась к нему снова. Причин для этого было достаточно. Было тут, наверно, и сознание нравственной неправомерности совершенной над ним судебной расправы, и горечь потери возможности обучаться любимому делу, и утрата мечты стать когда-нибудь великим художником.
Но если в начале своего заключения Горев был только угрюмым меланхоликом, то с годами в нем начали проявляться сознательные озлобленность и ожесточенность. Он дерзил воспитателям и начальству, все чаще отказывался от работы, рисовал карикатуры тем более злые, чем выше был чин изображаемого на них человека. Конечно, его за это наказывали, отчего парень ожесточался еще более. Начался тот процесс взаимодействия причины и следствия, который, в конечном счете, как в физическом, так и в психическом мире приводит к взрывам и разрушениям. Так мелкие преступники превращаются в крупных, фрондеры в революционеров, мизантропы в озлобленных нигилистов. Ко времени, когда Горева перевели в лесорубный лагерь где-то на Урале, он был уже законченным «отказчиком» и принципиальным «филоном», вечным завсегдатаем карцеров и штрафных камер. Свою характеристику «трудного», помещенную в его дело, он быстро и вполне оправдал и в настоящем ИТЛ, где уже не приходилось рассчитывать даже на ту небольшую скидку, которая допускалась в колониях для несовершеннолетних. Здесь за отказ от работы полагался неотапливаемый даже зимой карцер без нар, в котором заключенным выдавалась только трехсотка хлеба и кружка воды в день. Иногда случалось, что усиление репрессий разрывает процесс состязания лагерного режима с упрямством не подчиняющегося ему человека. В случае с Горевым этого не произошло. Возможно, что его принципиальное отказничество поддерживало также страстное желание юнца стать полноправным членом блатной хевры. Как почти у всех заключенных в колонии малолетних, она вставала в его воображении как некий орден рыцарей уголовного «закона». Горев знал, что неподчинение лагерному уставу является одной из главных доблестей настоящего «законника».
Прошло, однако, немало времени, прежде чем хевра признала его своим. С ее точки зрения, такие как Горев были скорее фраерами, чем настоящими блатными. Он не воровал, не играл в «буру». Да и статья у него была совсем не блатняцкая, ниже фальшивомонетчиков в хевре котировались разве только конокрады. Но парень оказался на редкость стойким. За отказ от работы он сидел в карцере до тех пор, пока лагерный лекпом не сказал, что дело у этого отказчика идет уже к необратимой дистрофии. Если не перевести его в разряд временно освобожденных от работы из-за крайнего истощения, то малый, чего доброго, врежет в карцере дуба. Такие явления считались нежелательными, и Горева поместили в барак, где жили блатные. Вот тут-то хевра и убедилась, что шатающийся от слабости паренек не только стойкий законник, но и настоящий художник, умеющий здорово рисовать портреты и сцены лагерной жизни. Портреты, правда, у него получались какие-то чудные, схожие, и в то же время смахивающие на карикатуру, хотя карикатурами они не были. Сквозь эти портреты проглядывало что-то, часто совсем не лестное для оригинала, но действительно ему свойственное. Но так как художник делал эти портреты не на заказ, а только так, хочешь бери хочешь нет, то протестовать не приходилось. Обычно он рисовал их на фанерках от посылочного ящика заостренным куском графита от щетки автомобильного динамо. Иногда покрывал еще красками, которые для него добывали в лагерной КВЧ. Но если подходящих материалов не было, то Горев мог рисовать чем угодно и на чем угодно: углем на стенке кирпичной печки, обломком кирпича на боку печки железной, нацарапывать рисунки гвоздем или осколком стекла на нарах. И все это получалось у него удивительно здóрово и выразительно.
Окончательно авторитет Горева утвердился в хевре после того, как он не клюнул на приманку одной из самых блатных должностей в лагере — должности художника КВЧ. Начальник этого КВЧ, прослышав о таланте молодого доходяги, попросил его нарисовать плакат по образцу, присланному из ГУЛАГа. Дело в том, что прежний художник освободился, а плакат было приказано обязательно выставить на самом видном месте лагерной зоны. Начальник сказал, что в случае, если эта работа будет выполнена хорошо, Горев будет назначен на завидную должность дневального КВЧ с исполнением обязанностей художника, которые сводились к рисованию время от времени таких вот плакатов и, иногда, карикатур на филонов и отказчиков.
Для осужденных по уголовным статьям тогда еще существовали зачеты рабочих дней, вскоре отмененные. При постоянном перевыполнении рабочих норм срок заключения значительно сокращался. Этой теме и был посвящен типовой плакат ГУЛАГа. На его утвержденном образце обнаженный по пояс работяга крушил кайлом массивную скалу, на которой было написано «твой срок». Подпись под плакатом гласила: «Только ударный труд может приблизить день твоего освобождения, заключенный!»
Блатные были разочарованы, узнав, что их художник согласился рисовать плакат. Все-таки он фраер. Настоящий блатной не стал бы помогать лагерным прохиндеям охмурять заключенных. Но через два дня Горев опять очутился в карцере. На этот раз за едва ли не контрреволюционный выпад против пропаганды за ударный труд в лагере. Воспользовавшись бесконтрольностью — плакат он писал в клетушке художника при лагерном КВЧ, — живописец злостно извратил картину. Вместо плечистого ударника он нарисовал на ней скелетообразного доходягу, выбивающего себе в скалистом грунте могилу. И только надпись на плакате сохранил прежней. Вот тогда-то строптивый художник и получил блатное прозвище, означающее, что хевра признала его окончательно. По настоящей фамилии Горева окликали теперь одни только начальники, надзиратели да подрядчики. Нечего и говорить, что карьера лагерного придурка была закрыта для него навсегда.
Бацилла принадлежал к числу тех натур, у которых репрессии только усиливают их сопротивление насилию, среди таких находятся мученики по призванию. Высокая идея мученичества «за веру», дело революции или научную истину для них не всегда обязательна. У лагерных отказчиков, например, ее заменил блатной принцип, помноженный на демонстративное упрямство. Некоторые из особо «принципиальных» умирали в холодном карцере на голодном пайке, но так и не брали в руки кайла или лопаты. Следует помнить, что у них не было ни религиозной веры, облегчающей страдания надеждой на их возмещение в загробной жизни, ни сознания своей причастности к великому делу. Нельзя объяснить подвижничества отказчиков и рационалистическим расчетом, что их трехсотка все же выгодней полной пайки «рогатиков», на которой те загибались даже чаще, чем они. Если это и так, то часто только потому, что многие карцерные страстотерпцы научились сводить свой энергетический баланс к почти анабиотическому уровню. Тут было что-то от йогов, хотя не было и намека ни на школу йогов, ни на их систему. Но оледенелый карцер-бокс не так уж сильно отличался от зарытого в землю ящика, а многочасовая «выстойка» на пятидесятиградусном морозе без бушлата и рукавиц — от хождения босыми ногами по раскаленным углям. Отсутствие обморожений при таких выстойках вряд ли менее удивительно, чем отсутствие ожогов при соприкосновении с огнем. Выставленные на жестокий мороз отказчики обмораживались поразительно редко.
Бацилла был одним из тех, кто в таком вот состязании с лагерным начальством — кто кого переупрямит? — провел бóльшую половину своего срока. Но тут вспыхнула война, и прежнее «паньканье» с отказчиками сменилось пришиванием им дела о «контрреволюционном саботаже», предусмотренном пунктом четырнадцатым грозной пятьдесят восьмой статьи. Горев одним из первых был осужден по новому указу на новый десятилетний срок.
Казалось бы, он и до этого находился на самом дне угрюмой безнадежности. Но, видимо, это было не так. После второго осуждения Бацилла совершенно ушел в себя и почти перестал разговаривать с окружающими. Работать «на начальника» он по-прежнему отказывался, а в промежутках между многонедельными сидениями в карцере продолжал рисовать. Но только его рисунки сделались теперь еще угрюмее. Возможно, в это время у него и зародилась идея создать первое художественное произведение, в котором нашли бы свое отражение все муки лагеря и вся несправедливость мира. Вряд ли, конечно, Бацилла понимал, что его возможности для написания такого шедевра ограничены недостаточной образованностью и почти полным незнанием жизни. Что касается недостатка специального образования, то тут Бацилла мог с полным основанием надеяться на возмещение его силой своего чувства. Дети и художники-примитивисты нередко достигают в своих рисунках выразительности, недоступной живописцам с академическим образованием.