тно, умеряет все виды пыла, в том числе и служебного.
Артист кончил петь, машинально провел пятерней по остриженной наголо голове и надел свою измятую шляпу, которую до этого держал в руке.
— Спасибо, Человек! — прочувствованно сказал ему Старик.
— Спасибо, товарищ Артист! — загудели голоса внизу.
Дежурный по тюрьме с минуту молчал, перебирая свои бумажки. Потом крякнул: «Да-а…» — и, откашлявшись, начал вызывать назначенных на этап. Но теперь он уже требовал, чтобы те называли все свои установочные данные, и внимательно следил за точным соответствием отзывов и записей в списке. Когда очередь дошла до Званцева, тот ответил только тогда, когда дежурный окликнул его вторично: «Сурен Михайлович…» — и снова как будто забылся.
— Статья и срок! — напомнил ему дежурный с необычайной в таких случаях мягкостью. Услышав, что пункт пятьдесят восьмой статьи у певуна шпионский, впрочем, это было видно и из списка, тюремщик сочувственно поднял на него глаза. Скверный пункт! С ним где-нибудь на Колыме этому городскому интеллигенту придется ой как плохо… И ни к чему, наверное, там будет его талант… Но сколько туда гонят теперь таких! И дежурный сделал привычный жест рукой: «Выходи!»
Перстенек
На фоне «ковра» из мешковины, на котором лагерный художник изобразил идиллический пейзаж с лазурным озером и неизбежными лебедями, Нинка Пролей-Слезу рисовалась этакой златокудрой Гретхен со старомодной немецкой открытки. Как всегда, в этот час перед поверкой и отбоем, самый мирный и личный в железном распорядке лагерного дня, она в позе султанской одалиски полулежала на своей койке, опираясь голым локтем на набитую сеном подушку. Эффекта белокурых и пышных, несмотря на довольно короткую лагерную стрижку, Нинкиных волос и ее ярко-синих глаз на миловидном, немного кукольном лице не мог испортить даже грубый загар, неизбежный при работе под открытым небом. В такие минуты, как сейчас, когда Ниной владело спокойное лирическое настроение, трудно было даже вообразить себе, что эти глаза могут стекленеть от злобы, а ее пухлые, полудетские, хотя ей было уже далеко за двадцать, губы некрасиво перекашивались, изрыгая брань, по сравнению с которой архаическая матерщина всяких там извозчиков и сапожников былых времен показалась бы невыразительным ученическим этюдом только еще начинающего сквернослова.
Наволочка подушки, на которую опиралась Нинка, была украшена по краю вышивкой, составленной из повторяющихся сердец, пронзенных стрелами, а в середине было сердце покрупнее, пронзенное уже не стрелой Амура, а кривоватым злым кинжалом. Все эти украшения были сделаны хозяйкой койки самолично.
Подобное украшательство в лагере не только не поощрялось, но и считалось порчей государственного имущества.
Однако блатняцкая символика стоила риска угодить на пару суток в кондей. Кроме того, для таких, как Нинка-красючек, этот риск был очень невелик. И дежурные надзиратели, и лагерный староста были не старыми еще мужиками, не замечавшими и не такие нарушения лагерного устава, если они производились достаточно красивыми шмарами.
А уж до того, что рисуют заключенные на собственной коже, не было дела даже этому уставу. Тут право собственности признавалось абсолютно. Кожа твоя, что хошь на ней, то и малюй. Тем более что всякие запреты в этом деле заранее были обречены на провал. Да и зачем бы государству запрещать метить себя несводимой татуировкой людям из преступного мира, если эта татуировка очень облегчает работу уголовного розыска? Неистребимая традиция вступает здесь в совершенно очевидный конфликт со здравым смыслом. Но уголовный мир считается уродливым порождением общества, в котором могут быть любые несуразности. А мало ли подобных противоречий можно насчитать и в обществе, признаваемом нормальным?
Блатнячка Пролей-Слезу не составляла исключения из общего для всех блатных правила. Из-под короткого и широкого рукава ее казенной рубашки из грубой бязи выглядывал все тот же драматический символ сердца, пронзенного кинжалом. Под его наколотым чуть ниже плеча изображением синела подпись, сделанная полукругом: «Умру за любовь».
Кроме самой Нинки, на ее койке сидели еще две молоденькие блатнячки, привезенные с Материка только в эту навигацию и доставленные в Галаганных всего две недели назад одной из последних барж. Разинув рты и смахивая набегающие слезы, девчонки слушали в повествовании Нины историю ее жизни. Захватывающее жизнеописание с самого начала отличалось невероятно трагическими подробностями. Статную красавицу-графиню уводили на расстрел страшные небритые солдаты с красными ленточками на папахах. За длинное шелковое платье графини цеплялась пухлыми ручонками крохотная, разряженная в кружева девочка. Несчастная графиня в проеме высокой двери заламывала над головой руки, а девочка громко плакала. Солдаты грубо оторвали ее и отшвырнули в угол.
— Ниночка, дитя мое!
Слушательницы заливались слезами. Часто останавливалась от подступающего к горлу комка и сама рассказчица.
— А ты же говорила, что имя и фамилию для тебя в детском доме с потолка списали… — перебила Нину Розка Косая, ее соседка по барачной койке. Они состояли в ссоре, да и вообще Розка была желчная и злая баба. Она уже давно прислушивалась к Нинкиному рассказу, кривя тонкие губы и саркастически улыбаясь.
Поведение Косой было в высшей степени бестактным с точки зрения блатной, да и вообще тюремной этики. Всяк вправе рассказывать о себе, что ему угодно. Ты что, легавый, чтобы доискиваться до правды? Не любо — не слушай, а врать не мешай. Но соблюдение этических норм общежития женщинам дается с трудом. В случае же неприязненных отношений между ними это чаще всего становится практически невозможным.
Пролей-Слезу оскорбленно умолкла и некоторое время продолжала молчать с видом обиженного ребенка. Потом кукольно-детское выражение сошло, точнее, мгновенно слетело с ее лица. Оно стало злым, почти некрасивым и сразу будто постаревшим. Злобно оскалился, как у разъяренного зверька, маленький рот:
— Дешевка, дура косоглазая!
Теперь во внешности заключенной Нины Сергеевой ничто и отдаленно не напоминало графскую дочь.
Началась визгливая женская перебранка. Розка заявила, что именно Нинка Пролей-Слезу и является в здешнем лагере самой большой дурой. Она — чокнутая, и это всем известно. А из дешевок — самая дешевая. Кто у нее, Розки, сманил богатого хахаля, лагерного штымпа-каптера? Обрадовалась, дура мокроглазая, что этот каптер — деревня деревней и на таких, как Нинка, сисястых и лупоглазых, его ведет! Тоже графиня! Только пусть не намыливается зря! Ни в аристократки, ни в настоящие блатные ей не пролезть. Как была глупой штымпёхой, так штымпёхой и сдохнет!
Перебранка разгоралась. Молоденькие гостьи Пролей-Слезу переметнулись через койку и отдалились на безопасное расстояние. Это была далеко не излишняя предосторожность.
Врагини уже стояли в тесном проходе между койками, дрожа от злости, с разметанными волосами, нацелив друг на друга ногти на растопыренных полусогнутых пальцах.
Однако смелая и драчливая, несмотря на свою сентиментальность, Пролей-Слезу на этот раз почему-то не приняла боя. Неожиданно повернувшись к Розке спиной, она бросилась на койку и, уткнувшись лицом в вышитое на подушке сердце, затряслась от рыданий. Блатные прозвища обычно метки, и слезливость действительно была одной из отличительных черт Нины Сергеевой. Через минуту ее слезы растеклись по наволочке почти до самого бордюра из простреленных сердец. Но теперь это были не сладостные и теплые слезы возвышающего самообмана, а едучие и горькие слезы незаслуженной обиды. Она, может, даже и не врет вовсе, рассказывая о своем детстве, а изображает его таким, каким оно ей почему-то представляется. И часто искренне верит, что это пусть смутная и зыбкая, но настоящая память о том, что было до того, как ее нашли кем-то брошенную или забытую на железнодорожной станции во время Гражданской войны. А Розка, стерва, шпыняет ее тем, что даже имя Пролей-Слезу придумали уже в детдоме. Как будто это что-то меняет… И не отбивала она у этой косой и костлявой дылды с жидкими волосами ее хахаля! Он сам ее бросил, жадную, завистливую и злую. Вот она и срывает теперь злость на мечтательной Нине, грубо разрушая ее красивые и никому не мешающие воздушные замки. Хамовитая, не способная понять ничего возвышенного, скандальная баба!
Конечно, «инкубаторная» Сергеева не может теперь доказать, что она дочь каких-то русских аристократов, потерявших ее в двадцатые годы во время панического бегства от большевиков. Однако и обратного та же Розка доказать не может. И что ей за дело, если новенькие молодячки и в самом деле будут некоторое время думать, что воровка и лагерница Пролей-Слезу — несостоявшаяся графиня? Вот Розка-то и есть настоящая дешевка, штымпёха базарная!
Всякому грамотному человеку, который захотел бы проанализировать «воспоминания» Нины о первых годах ее жизни, бросилась бы в глаза их схожесть с описанием жизни аристократов в дешевых романах начала века. Затрепанные книжечки этих романов еще сохранились кое-где в первые послереволюционные десятилетия. Пару из них удалось прочесть, конечно тайком, и детдомовке Сергеевой. В одном романе главным героем был подкидыш, жулик и вор, оказавшийся маркизом по происхождению. Его-то историю, переиначивая на разные лады, и перенесла на себя Нина. В детдомовской среде, как и в мире уголовщины, аристократическое происхождение рассматривалось не как клеймо, а как печать трагической судьбы.
Ни возраст, ни проза лагерной жизни не уменьшили в Пролей-Слезу склонности к неуемному фантазированию. В столкновениях с реальностью это было ее слабым местом, в которое постоянно метила в ссорах и драках с ней вульгарная реалистка Косая. Нередко ей удавалось почти полностью парализовать волю к действию своей противницы, злым своим языком заставляя ее испытывать сильную душевную боль. Иллюзии у некоторых людей составляют их единственное реальное богатство, и разрушение этих иллюзий причиняет им тяжелейшие страдания.