Чудная планета. Лагерные рассказы — страница 52 из 80

заключенным и на пушечный выстрел не подпускают. В результате всего этого план прииска по «вскрыше» торфов отчаянно горит. Горит и финплан лагеря. Начальство экономит на гарантпайке, выдавая его недопеченным хлебом и баландой из плохо ободранного овса с длинными «усами». Нет даже тухлой селедки.

В бараке КВЧ под плакатом о воспитании правдой была приколота газета «Советская Колыма», тот ее номер, в котором на прииск «Фартовый», как не выполняющий плана, была помещена большая карикатура. Она изображала нерадивых работяг, загорающих на приисковом полигоне под ласковым солнцем. Пузатые дядьки возлежали в одних трусах на кучах песка рядом с составленными в козлы кирками, лопатами и ломами. «Фартово лодырям на Фартовом!» — гласила хлесткая надпись под карикатурой. В бараках смеялись. Вот бы автора этой карикатуры отвести на здешний полигон в одних трусах! Если в обычных лагерях работяг не выводили на работу уже при пятидесяти двух градусах, то для Берлага это нововведение писано не было.

Сразу же после поверки, которая происходила в бараке, всякие разговоры прекращались. Измерзшиеся за день и усталые работяги залезали на свои нары и засыпали. Дневальный, однако, не имел права спать до отбоя, точнее, до вечернего обхода лагеря дежурным комендантом. Он должен был встретить его рапортом по форме, что всё население барака находится на месте и что посторонних в нем нет. После этого барак до утра запирался на замок.

В этот вечер в конце октября в нем было особенно холодно, так как морозы на дворе достигали здесь уже почти сорока градусов, а Кушнареву досталась на топливо только одна тонкая и сырая жердь. Обругав неспособного дневального: «Как ты на воле жил, такой чугрей?» — работяги завалились спать, а он, привалившись к почти холодной печке, думал свою обычную горькую думу о том, какой же он жалкий, слабовольный и никчемный человек. Он не сумел воспользоваться ни одной из бесчисленных возможностей, которые на протяжении многих лет предоставляли ему лагеря обычного режима для расчета с ненужной и тяготившей его жизнью. Всегда робел, когда дело доходило до последнего, решающего усилия, и откладывал на «потом». И вот дооткладывался. Никто, конечно, не мешает сделать это усилие и здесь. Но избавиться от последующего лежания в земле с инвентарной биркой на левой ноге и фанерной эпитафией из своих собственных установочных данных здесь нельзя. В спецлаге стерегут так тщательно не людей — им и без охраны уйти отсюда почти некуда, — а некие предметы с инвентарными номерами. И дело не в том, жив или мертв заключенный, а в том, чтобы он сохранился как этот предмет. И из такого отношения к заключенным здесь не делается никакого секрета. Кушнареву почти прямо говорили об этом и местный опер, и здешний начальник УРЧ: от бирки-де не уйдешь… Опер, правда, советовал терпеть и «тянуть» оставшиеся восемь лет. Но теперь это уже невозможно. Предыдущие десять лет заключения не прошли бесплодно, а режим в спецлагере таков, что рано или поздно, а «загнешься на тачке», не выдержав изнурительной работы, холода и хронического недоедания. На дневальство особенно надеяться не приходится, непременно и скоро отсюда выгонят за нерасторопность. А это значит, что через год, от силы два, придется лежать в здешней мертвецкой с фиолетовым номером на пятке, ожидая очереди к «роялю» и бирке. От сознания этого охватывает чувство безысходности, которое бывает, наверно, у приговоренных не только к смерти, но и к посмертному глумлению над их телом. И всегда, когда это чувство особенно сильно, Кушнареву кажется, что оно знакомо ему уже давно, едва ли не с детства. Ощущение того, что происходящее сейчас когда-то уже было, известно всем. Чаще всего оно оказывается ложным, но здесь было что-то другое. Кушнарев напрягал память, пытаясь вспомнить, что же именно, но не мог. Кроме разве того, что тягостное чувство связано у него с чем-то случившимся давно-давно, как будто даже в какой-то другой жизни.

Тяжелые мысли роились в тяжелой голове дневального всё больше путаясь, а сама она клонилась всё ниже. И вот исчез уже из глаз кусок грязного пола за печкой и край нижних нар со свисающим с него рукавом бушлата. Их место заняла поляна среди тропического леса с высокой дикарской хижиной посередине. В углу хижины, на охапке пальмовых листьев, лежит человек, обессиленный лихорадкой. Недалеко от его ложа сидит перед дымным костром на корточках другой человек, темный и обезьяноподобный. Это Игрну, шаман племени охотников за черепами и главный препаратор трофейных голов. Вот и сейчас он любовно поворачивает очередной трофей так и этак, тщательно прокаливая его в дыму костра. Игрну — артист своего дела. Сквозь дым хижины шамана видно, как с ее потолка свисает множество его изделий.

— Скоро и ты умрешь, — говорит шаман безнадежно больному белому. — А я высушу твою голову и повешу ее вон там, на самом видном месте… — Отталкивающая физиономия дикаря становится еще уродливее от выражения на ней радостного удовлетворения, а умирающего охватывает чувство безнадежности и тоскливой, бессильной злобы.

Сознание задремавшего человека как бы раздваивается. Тоска европейца, погибающего в тропических джунглях, — его тоска. Но Кушнарев знает, что видит только сон, навеянный какими-то воспоминаниями, и напряженно старается вспомнить, какими именно? Ах да! Это же рассказ Джека Лондона «Красный звон», читанный в детстве и произведший тогда на Мишу Кушнарева сильнейшее и жуткое впечатление. Не тогда ли и зародилось в нем это неодолимое отвращение к посмертному надругательству над человеком, вспыхнувшее впоследствии в такой острой, болезненной форме? Читая рассказ, Миша остро сопереживал страданиям его героя и ненавидел Игрну; и чего только белый человек церемонится с этой отвратительной обезьяной? Да бабахнул бы шаману в башку из лежащего рядом ружья, которое дикари называют «громобойным младенцем»! Но автор, оказывается, имел в виду и этот вариант развития событий. Вот больной с усилием поднимает свое тяжелое ружье и целится в голову Игрну. Но тот только ухмыляется:

— Ну что ж, если ты меня убьешь, то твою голову засушит кто-нибудь еще из племени, но всё равно она будет висеть вон там…

Ружье бессильно падает, а рядом с ним падает на руки и голова пленника. Теперь Кушнарев спит уже по-настоящему и видит настоящий сон. Игрну вдруг оказывается одетым в офицерский китель с орденской колодкой на груди. Он показывает рукой в потолок хижины, где между высушенных голов свисает на шпагате фанерная бирка с номером и установочными данными Кушнарева, и голосом опера глухо произносит:

— Не уйдешь от нее, не уйдешь! — Потом шаман снова превращается в кривляющуюся обезьяну, подскакивающую к нему с визгом: — Не уйдешь! — Обезьяна множится в целое стадо себе подобных, и все они, приплясывая, кружатся вокруг бессильно лежащего человека и верещат: — Не уйдешь от бирки, никуда не уйдешь! — И вдруг в этом человеке вспыхивает такая ярость, что к нему возвращаются утраченные силы.

— Уйду! — вскрикивает он и бьет кулаком по полу хижины. Пол оказывается неожиданно твердым и гулким, как барабан, в который ежедневно колотят дикари. Видение исчезает. Снова виден кусок барачного пола за печкой, но теперь на нем стоят две пары добротных валенок. В валенки заправлены стеганые штаны, чуть выше закрытые полами овчинных полушубков. Обход!

Испуганно протирая глаза, дневальный вскакивает. За спанье до отбоя его могут сейчас отвести в кондей. Однако люди в полушубках настроены весьма благодушно. Они считают дневального третьего барака немного трахнутым, обиженным богом.

— Этак ты печку расколотишь, дневальный! — говорит дежурный по лагерю. — Куда это ты уходить собрался?

— Известно куда, в побег, — смеется надзиратель, ответственный за барак № 3. — Он же у нас на этом чокнутый… — и крутит пальцем перед звездочкой на своей шапке.

— Ну нет, брат, — говорит комендант, — отсюда никуда не уйдешь, разве что на небо вознесешься, Иисус Христос… — Надзиратели смеются, окидывают взглядом барак и, не требуя рапорта, уходят. Слышно, как снару-жи гремит железная полоса, которой перекрывается дверь, и два раза поворачивается ключ в тяжелом амбарном замке.

И эти о том же… Как сговорились все! «Разве что на небо вознесешься…» «Вознесся на небо», — говорили на руднике, где пришлось работать Кушнареву, про одного тамошнего взрывника. Он подорвался на своих же шпурах в глубокой траншее. Сидя в «блиндаже», укрытии для работяг во время общего отвала, Кушнарев сам видел, как над этой траншеей, среди высоко взметнувшихся камней летело что-то похожее на бушлат.

У спецчасти лагеря, в котором содержался погибший заключенный, тогда возникли еще затруднения с его оформлением в «архив-три». На одной из рук у него были оторваны пальцы, и снять отпечатки было не с чего… Среди вялых мыслей Кушнарева вдруг блеснула идея, заставившая его вздрогнуть, а затем замереть с открытым ртом. Взрыв — вот решение мучающей его проблемы! Человек, попавший в смерч огня и со свистом несущихся камней, умирает мгновенно. Кушнарев почувствовал, что перед этим видом смерти у него нет того страха, который он испытывал перед удушением водой или гибелью от голода. А главное, взрыв может быть и такой силы, что угодивший под него человек превращается почти в ничто, а его останки разметываются по окрестностям или погребаются под камнями. В этом случае не к чему бывает подвязывать бирки и не с чего снимать отпечатки пальцев.

Идея пока еще была сырой. Конкретизировать задуманное, а затем и осуществить его можно было, только работая на полигоне, на котором сейчас готовился гигантский взрыв «на выброс». Лучше всего в бригаде шурфовщиков.

Как ни плохо шли дела на Фартовом, а подготовка первого участка его полигона под такой взрыв приближалась уже к концу. Сквозь слой окаменевших глин толщиной около восьми метров до уровня погребенного золотоносного песка здесь густо, через каждые два-три метра, были проделаны маленькие шахты. Это и были «шурфы», которые вместе с двумя сотнями других заключенных вот уже почти три недели «бил» и Кушнарев. На первом участке эта работа была уже закончена. На дно шурфов заложены заряды, по целому ящику взрывчатки на каждый, и подведены провода электрозапалов. Теперь оставалось только снова засыпать колодцы камнями и щебнем и повернуть рукоять запальной машинки. Тогда сотни тонн аммонита, взорвавшись одновременно, поднимут на воздух и сбросят на борта полигона сотни тысяч кубометров камня. Дно древней реки с ее золотым песком будет обнажено и почти готово для выема и промывки этого песка. Это и есть взрыв на выброс.