И все же после того, как все члены кафедры выступили с осуждением Комского, а парторг с большевистской прямотой предложил резолюцию, в которой собравшиеся заклеймили своего коллегу позором и заявили, что таким, как этот явный морганист, не место в советской науке, старик сделал попытку смягчить нависший над крамольным доцентом приговор. Он много раз, сказал профессор в своем выступлении, обращался к Сергею Яковлевичу с увещеванием отречься от своих взглядов. Теперь он в последний раз просит сделать это. Кому не случается ошибаться, впадать в легкомыслие и недомыслие! И тогда собрание — заискивающий взгляд в сторону парторга, — учитывая научные заслуги доцента Комского, может быть, согласится принять по этому вопросу не столь жесткое решение.
Все смотрели на Комского, и на этот раз замкнувшегося в угрюмом молчании. Что, у него язык отсохнет, если он заявит, что заблуждался-де, долгие годы находился под гипнозом лженаучных доводов реакционной буржуазной науки? А теперь, прочтя «Агробиологию» и другие труды школы великого Мичурина, прозрел и кается в грехе морганизма. Однако всякая надежда на спасение заблудшего исчезла, когда Комский, не вставая с места, сказал, что считает отречение от своих убеждений делом не только постыдным, но и бессмысленным. Не перестала ведь вертеться Земля от отречения Галилея!
Пока секретарь кафедры вписывал в протокол заседания предложенную парторгом резолюцию, профессор печально думал, что вот и нет у него самого талантливого и эрудированного из его сотрудников. Конечно, Галилей был прав не только в том, что Земля вертится, но и в том, что истинная наука рождается там, где умирает догма. Конечно, у инквизиции не было логических доводов против учения Галилея, зато был костер. А этот Комский упорствует с одержимостью фанатика. Он принадлежит к людям, о которых сказано, что они пишут поперек даже на разлинованной бумаге. Впрочем, возможно, поведение доцента, давно известного сторонника вейсманистского учения, объясняется его убежденностью, что отрекайся не отрекайся, а арестован будешь — уж слишком много тому примеров. Никто, конечно, не верит в искренность отречений, добытых пыткой или угрозами. Но у отрекшегося от своих убеждений еретика его мученический венец сильно тускнеет в глазах современников и потомков. И хотя сейчас не Средние века, а Комский не Галилей…
— Вы голосуете за резолюцию? — спросил парторг сидевшего рядом руководителя кафедры.
— Да, да, конечно… — очнулся от задумчивости и поднял руку тот.
Через неделю после этого заседания Комский был арестован. А до того он продолжал выполнять свои обязанности лектора и руководителя лабораторных занятий в группе генетиков. Студенты тоже знали, что он обречен, поэтому Комский часто замечал на себе то сострадательные, как у той же Понсо, то любопытные, как будто он сидел в телеге, в которой возят осужденных на эшафот, то враждебные отчужденные взгляды. Среди студентов, особенно старшекурсников, было уже достаточно определившихся людей. Одни, не способные торговать и поступаться своими убеждениями, были заведомо обречены стать неудачниками. Другие, будущие карьеристы, полагали, что ради «Парижа жизненных удач» стоит признать господствующую догму. Наконец, третьи — эти всегда составляют подавляющее большинство — были просто конформистами, бездумно принимающими на веру все, что исходит от начальства, преподавателей или является господствующим мнением. Но все были сейчас сбиты с толку, а некоторым приходилось мучительно перестраиваться. В этом деле им пытались помочь те из сокурсников, которые искали случая продемонстрировать перед остальными свою ортодоксальность. Они часто задавали Комскому явно провокационные вопросы. Однажды комсорг группы, докладывавший обо всем, что происходит на лекциях Комского парторгу кафедры, спросил у Сергея Яковлевича, что он думает о наследовании признаков, искусственно прививаемых человеком растениям и животным? Как известно, на этом была основана садоводческая практика великого ботаника Мичурина. Только нужно повторять воздействие на организм растения из поколения в поколение. Комский ответил, что он не садовод и не может судить о том, какие приемы используются для улучшения пород фруктовых деревьев. Но насколько ему известно, ни один еврей или мусульманин не родился еще обрезанным, хотя это воздействие на их организм производится уже в течение многих тысяч поколений. Захохотала мужская половина аудитории, смущенно потупились девушки. И только Итальяночка открыто смеялась, восхищенно глядя на осунувшегося и хмурого Комского. Уж кто-кто, а она никак не хотела верить разговорам, что этот замечательный ученый и вдохновенный лектор непременно будет арестован. Ведь он ничего не требовал принять на веру и не бормотал невнятных доводов, как мичуринцы вроде этого дурака-комсорга, в пользу своей теории! А тот, уязвленный не столько ловким ответом лектора, сколько смехом его слушателей, обиженно заявил, что ответ не по существу. И ничем его, верующего в «Агробиологию», не разубедить. Поэтому нечего над ним хихикать, особенно тем, кто считает себя принадлежащими к пролетарскому студенчеству — эпитет «пролетарский» тогда еще бытовал в вузах, хотя употреблялся гораздо реже, чем в тридцатые годы, не говоря уже о двадцатых. Комский мог бы напомнить ершистому комсоргу, что сейчас не комсомольское собрание, а лекция. Но вместо этого он рассказал своим слушателям анекдот, относящийся ко времени позднего Ренессанса. Однажды, после того как анатом везалиевской школы показал на трупе некому схоласту, что все нервные нити сходятся у человека не в сердце, а в мозгу, тот сказал: «Вы показали мне это так хорошо, что не читай я у Аристотеля прямо противоположного утверждения, я бы вам поверил». Снова смеялись студенты, угрюмо бычился их комсомольский организатор, а у сидевшей в первом ряду Нины Понсо восторженно блестели глаза.
Эти слова, в числе многих других доказательств контрреволюционности настроений бывшего доцента, припомнил ему прокурор на суде Специальной Коллегии. Ни этот суд, ни предварительное следствие не испытывали недостатка в информации о его зловредной деятельности. А еще спустя полгода злостный морганист-вейсманист-менделист, в составе семи тысяч таких же подневольных пассажиров парохода «Джурма», плыл по Охотскому морю к берегам негостеприимной Колымы. С пересылки в порту Нагаево он, как особо опасный преступник, был отправлен в отделение № 17 Берегового лагеря. То, что именно в это отделение, было для начинающего каторжника большой удачей. Во всех прочих отделениях колымского спецлага условия жизни и работы заключенных были куда более тяжелыми. Комского навязали омсукчанскому заводу в качестве довеска к бронзолитейщику из Харькова, отливавшему при оккупантах подшипники для вражеских танков. Но так как ученый-биолог не знал ни инженерного дела, ни еще какого-нибудь полезного ремесла, то его определили в бригаду «куда пошлют». Бывшему доценту вручили атрибуты его новой профессии: кол для «подваживания» неподъемных тяжестей, по-лагерному — дрын, лопату и метлу. Здесь же Комский получил и свой личный номер Е-275, который каждый мог считать с его бушлата, телогрейки, штанов и шапки. Работягой Е-275 оказался угрюмым и молчаливым, зато безотказным и не таким уж слабым. Поэтому его чаще всего наряжали на такие работы, как погрузка и разгрузка с машин станков и крупного металлолома, разборка этого металлолома вручную и перекатка из цеха в цех тяжелых болванок. Доцент никогда не возражал и не просился на более легкую работу. Ломовой труд имел свои преимущества. Они заключались в том, что днем тяжелая работа отвлекала от еще более тяжелых мыслей, а ночью эти мысли гасила усталость.
Ужасов недавнего времени в колымских лагерях, тем более в лагере, обслуживающем завод, уже не было. Ушла в прошлое смертельная штрафная пайка. При любом выполнении и на любой работе заключенный, даже каторжанин особлага, получал гарантийные восемьсот грамм хлеба. Лагерному начальству было запрещено продлять рабочий день лагерников по своему произволу. В общих лагерях он был ограничен десятью часами, в специальных — двенадцатью. В Берлаге, правда, без выходных.
Для бывшего доцента, не ставшего профессором одного из старейших университетов страны только из-за своей непокладистости, потянулись дни заключения, медленные и тягучие каждый в отдельности, но казавшиеся прошедшими непостижимо быстро, когда они складываются в месяцы и годы. Этот тюремный парадокс времени объясняется очень просто. Способность к непосредственному ощущению хода времени ограничена у человека пределами немногих суток, а может быть, и одними сутками. На больший отрезок времени его биологические часы не заводятся. Поэтому даже в ретроспективе мы оцениваем время только умозрительно. Но для всякой перспективы, прямой или обратной, необходимы какие-то отметки времени в виде событий изменения окружающей обстановки. Дни же в заключении похожи друг на друга, как лица идиотов. Как страницы жизни они могут быть уподоблены невыразительным рисункам на стекле, сделанным по одному трафарету. Сложенные в толстый пакет, они становятся от этого только менее прозрачными. Таким же тусклым и однообразным представляется арестанту-большесрочнику и его будущее. Это «дорога в никуда», на которой даже смерть представляется просто очередным шагом, последним, но ничем не отличающимся от миллионов предыдущих шагов по безрадостному пути неволи.
Правда, такое ощущение времени и своей арестантской жизни приходит к осужденному не сразу. Ему предшествуют месяцы, иногда даже годы, когда отчаяние сменяется в человеке надеждой, цепляющейся подчас за самые ничтожные и сомнительные поводы, чтобы снова смениться отчаянием. Постепенно оба этих крайних состояния духа посещают заключенного все реже, все больше сводятся к общему знаменателю безразличия и апатии. В таком состоянии и находился Комский ко времени, когда он получил письмо от своей бывшей студентки. И в его ответе Понсо не было ни позы, ни рисовки безнадежности своего положения. Он думал так, как писал.