Чудная планета. Лагерные рассказы — страница 74 из 80

Приятели-враги направились к выходу, беседуя без обычной колкости. Сейчас между ними был нормальный для их отношений «мир до первой драки».

Ветер на дворе усилился настолько, что уже начинал закручивать на сугробах лежалый снег. На пути в поселок он бил прямо в лицо.

— Балла по два в час нарастает, — сказал бывший моряк. — К вечеру в шторм перейдет…

— Шторм это у вас на море, — заметил Линде, — у нас же тут начинается обыкновенная пурга.

Он достал из кармана грязную тряпку размером с носовой платок, обметанную по краю нитками и с веревочками, пришитыми к ее углам. При помощи этих веревочек предусмотрительный немец повязал свою «паранджу» на лицо так, что оставались открытыми только глаза. При ходьбе против ветра это была очень полезная вещь. У Жердина такого приспособления не было. Даже из двух рукавиц у него оставалась только одна. Другая, забытая им на железной печке, сгорела. Прощай-Молодость брел, прикрывая лицо рукой в рукавице и держа другую в единственном кармане. В целях экономии ткани, с началом войны на каторжанские телогрейки, штаны и бушлаты стали пришивать только по одному карману. Правда, на бушлате Линде карманов было два, но второй он нашил уже сам, всё из того же одеяла, подаренного ему учительницей Шмелевой. Она чисто по-бабьи жалела арестантов, особенно таких, в которых сквозь их жалкий вид просвечивала образованность и хорошее воспитание.

У Линде и по дороге на работу, по-видимому, не вылезала из головы поразившая его в русском переводе фраза Мефистофеля. Наклонившись к уху Жердина, скрючившегося в своем рванье, он сказал, точнее прокричал, так как ветер относил слова назад:

— Вряд ли есть в мире более гибкий инструмент для выражения поэтизированной мысли, чем русский язык. Вы, русские, не «унтерменш», а очень талантливый народ. Только часто склонны к разгильдяйству. Вот, возьми мою рукавицу…

— Пошел ты к черту, немец-перец, — пробурчал Жердин, принимая тем не менее протянутую ему рукавицу.

— Разговоры! — крикнул бредущий сзади конвоир.

В плотницкой — большом сарае, тускло освещенном двумя свисающими с потолка электрическими лампочками, — рабочий день заключенных уже закончился. Десятка два человек теснились у железной печки в ожидании прихода конвоира для следования в лагерь. Работали здесь и вольные, но они давно уже ушли. Стенки бочки из-под соляра, переделанной в печку, вишнево светились, но в сарае было холодно. Сапожник чаще других ходит без сапог, гласит русская поговорка. Плотники и столяры никак не удосуживались проконопатить заново бревенчатые стены своей мастерской, и ее продувало даже при слабом ветре, сейчас же на дворе бушевала сильная пурга.

Среди толпившихся у печки заключенных Линде не было. В дальнем углу плотницкой он увязывал в аккуратную вязанку обрезки сухого дерева. Ему нужно было отнести ее в поселок и вернуться на стройдвор еще до того, как распахнется дверь плотницкой и заснеженный конвоир прохрипит приказ строиться.

Отлучка заключенного с места его работы, да еще для посещения жилища вольнонаемных, формально запрещена. Но дрова служили своего рода неофициальным пропуском. Лес в Устьпян доставляли издалека и с большим трудом, дров не хватало, поэтому начальство и конвойные солдаты делали вид, что не замечают, как заключенные таскают за хлеб и махорку в частные квартиры собранный на берегу плавник, выкорчеванные на склонах сопок пни и вообще все, что может гореть. В лагере работникам строительной бригады многие завидовали главным образом потому, что те всегда могли зашибить «левую» пайку собиранием древесных отходов.

Линде работал в этой бригаде плотником. Бывший филолог освоил это ремесло уже в лагере, попав сюда с прииска, на котором основательно «дошел». Он являлся нечастым исключением среди заключенных интеллигентов, которые редко по-настоящему могут приспособиться к физическому труду, особенно требующему известных навыков и умения. Примером такой неспособности был Жердин. В плотницкую бригаду он попал по протекции Линде, но дальше плохого подсобного рабочего так и не пошел. Немец старался его научить выполнять хотя бы простейшие плотницкие работы, но тот все делал вкривь и вкось. Он не осилил даже искусства перепилить как следует доску или жердь. Неважным был Жердин и чернорабочим. Измученный невзгодами пожилой человек, он был слабее многих людей своего возраста еще и потому, что хуже их питался. С непостижимым упорством старик отказывался от ношения дров в дома вольных, добровольно лишая себя дополнительной «горбушки», которую почти ежедневно прирабатывали остальные бригадники. Бывший моряк считал это занятие замаскированным выпрашиванием милостыни и не мог преодолеть к нему судорожного отвращения. Это было именно неодолимое отвращение, а не результат дурацкой дворянской спеси, которой пытался объяснить поведение товарища Вернер. Другие посмеивались над Жердиным: образование, мол, руку за горбушкой протянуть не позволяет. Бригадир, старый деревенский плотник с Украины, усмехался в усы, неверно полагая, что бывший царский офицер просто демонстрирует перед остальными свое гордое сидение на лагерной пятисотке: «Назло моему батьке, нэхай в менэ уши отмэрзнуть…»

Впрочем, собирать щепки и обрезки для вернеровских вязанок Николай Николаевич не отказывался. Делясь с ним заработанной коркой, Линде иногда напоминал дворянину и офицеру Жердину о том, что эта корка добыта холуйским услужением. Тот сердился, но молчал. Он и сам понимал, что ведет себя непоследовательно.

Обычно в короткий промежуток времени между концом работы и появлением в дверях конвойного солдата добрая половина бригады убегала в поселок с вязанками или мешками топлива. Сегодня все, кроме Линде, благоразумно отложили это дело до завтра. Идти с дровами надо было против ветра, а он достиг уже, как и предсказывал Жердин, штормовой силы. Ветер дул в сторону моря резкими порывами, как будто набирал в промежутках силу и налетал потом такими шквалами, от которых подрагивал крепкий бревенчатый сарай. Перспектива карабкаться против такого ветра в гору — поселок растянулся почти в одну улицу по склону пологой сопки — да еще с ношей за плечами была даже хуже, чем неизбежное, без вожделенной левой краюшки, голодное сосание под ложечкой.

— И охота тебе переться в поселок в такую погоду, — сказал кто-то из сидевших у печки, когда Линде уже повязал на лицо свою тряпочку и поднимал с пола довольно увесистую вязанку, — авось не замерзли бы до завтра твои клиенты…

— У Шмелевых совсем топить нечем, — возразил тот, — а я у Марьи Игнатьевны в долгу. — Немец выразительно подергал за конец своего одеяльного кашне и открыл дверь.

Со двора ворвался ледяной ветер. Блеснули в тусклом свете лампочек снежинки поземки, а сами лампочки закачались под потолком на длинных шнурах.

— Пургаса! — оскаблился скуластый узкоглазый человек неопределенного возраста с таким видом, как будто делал окружающим необычайно приятное сообщение.

Это был Камчадал, единственный в Устьпяне, а может быть, и на всей Колыме, заключенный абориген. Но он не был ни якутом, ни орочем, а принадлежал к ничтожному по своей численности племени оседлых жителей севера охотскоморского побережья. Это были потомки каких-то русских, не то беглых, не то ссыльных, давших начало в незапамятные времена странному гибридному племени, которое можно было бы считать вполне тунгусским по своему этнографическому типу, если бы не язык. А язык этот был русским, хотя и искаженным почти до неузнаваемости. Русским было и их самоназвание — камчадалы. Жили камчадалы охотой на морского и пушного зверя, рыбной ловлей, обменивая до второй половины двадцатых годов продукты своего труда на оружие, соль и спирт у американцев, ежегодно прибывавших сюда на торговых шхунах. О том, что они граждане Великого Социалистического государства камчадалы узнали позже, одновременно с прекращением незаконной торговли, раскулачиванием посредников в этой торговле и арестом одного из их соплеменников за шпионаж в пользу Соединенных Штатов. Свой срок «американский шпион» давно бы уже отбыл, если бы не приказ о задержании всех политических преступников в лагерях до окончания войны.

Разговоров у печки почти не было. Заключенные сидели вокруг нее, хмуро нахохлившись, и зябко ежились. Угнетало чувство голода, всегда усиливавшееся на безделье. Заглушить голод могла бы махорка, но она была теперь даже дефицитнее, чем хлеб. Раньше Устьпян считался по питанию очень приличным лагерем, так как рыбы и нерпичьего сала в нем было от пуза. Теперь всё это строжайшим образом учитывалось, крепко-накрепко запиралось и выдавалось по голодной норме.

Благодушный Камчадал достал из кармана и сунул в рот коротенькую пустую трубку:

— Мало-мало махоркой пахнет, — пояснил он соседям свое движение, хотя никто его ни о чем не спрашивал.

Линде поднимался в гору с трудом и то только в относительное затишье между порывами ветра. Снежные вихри спирали дыхание и больно били в лицо, даже сквозь «паранджу», колючими снежинками, которые ветер сметал с высоких сугробов, заборов и крыш. Через каждые несколько шагов приходилось поворачиваться к ветру спиной, чтобы перевести дух. Время от времени Вернер опускал свою вязанку наземь и делал более длительную передышку. Хорошо еще, что домик Шмелевых находился не в самом конце улицы, а только немногим дальше ее середины.

Это была маленькая, ничем не огороженная хибарка с тремя оконцами, в двух из которых сейчас горел свет. Дома в такое время обычно бывает только хозяйский сынишка Костя, славный и добрый мальчик, которому, наверно, как всегда, поручено вручить дровоносу плату за дрова — пакетик сухарей или кусок хлеба. Мама Кости могла бы, конечно, ничего ему и не оставлять — старое одеяло явилось бы достаточной платой за добрый десяток таких вязанок. Но судя по выражению глаз доброй женщины, когда она протягивала одеяло бывшему доценту, оно не было просто платой за его услуги. Самой хозяйки дома нет, она сейчас в школе. В одну смену здесь занимаются только старшие классы, младшим приходится бегать и во вторую. Шко