Прошло около часу, и Павел Тихонович вернулся и заперся в своей комнате. Мы не беспокоили его расспросами, — ясно было, что человеку не по себе. Впрочем, скоро он опять вышел и направился к лесу, но выстрелов мы больше не слыхали. До самого вечера ни петух, ни Павел Тихонович домой не возвращались. Петух так и не явился, а Павел Тихонович в этот день не ужинал и лег спать рано.
Я думаю, однако, что он только лежал, а спать не мог. Лишь под утро меня разбудил его бред за тонкой стеной. Он и обычно по ночам разговаривал, Но на этот раз вскрикивал поистине мучительно; очевидно, сильно ему расстроила нервы история с петухом.
Рано утром он исчез, и скоро опять в лесу загремели выстрелы. Иногда они слышались быстро-быстро один за другим, как из пулемета, а иногда одиночками. Я рисовал себе картину, несомненно, верную, как Павел Тихонович охотится в лесу на старого петуха, как тот спасается от него за деревьями и как оба они, с застывшим в глазах ужасом, мечутся по лесу и ненавидят друг друга.
День прошел кошмарно. Павел Тихонович несколько раз возвращался домой, но с нами не разговаривал и не обедал, — проходил мимо с опущенными глазами и совершенно больным видом. Спросить его о чем-нибудь никто из нас не решался. Вечером, когда все легли, он поел на кухне и, придя в комнату, бросился на кровать и скоро захрапел. Не думаю, чтобы сны его были сладки. Петух и на эту ночь домой не явился.
На третий день этой кошмарной истории я встал рано, и, когда Павел Тихонович сделал попытку проскользнуть через двор и направиться в лесок, я его окликнул:
— Павлик, брось, не ходи.
Он остановился и мутно посмотрел на меня.
— Брось, говорю, петуха, пусть он живет.
Он мрачно ответил:
— Бросить его нельзя, он наполовину уже мертв.
— Как это — наполовину?
— Я всадил в него не меньше восьми пуль. То есть я попал восемь раз, но это не револьвер, а черт знает что. Пули отскакивают.
— Ну и оставь его. Ты совсем замучился и его замучил.
— Оставить нельзя. Во первых, он ранен топором и весь в крови. А во вторых, я не могу его оставить живым. Я решил убить и убью, будь что будет. Я ни перед чем не остановлюсь.
Он сказал это так решительно, что мне оставалось только преклониться перед его мужеством. Да, Павлик не такой человек, чтобы остановиться на полпути! Собственно я боялся единственно того, что он, сраженный своей неудачей, застрелится сам, как это иногда делают террористы.
Весь день мы были скверно настроены и все время прислушивались. Выстрелы время от времени раздавались, но Павел Тихонович не появлялся. Мы уже мечтали о том, что петух умрет в лесу от ужаса и голода. Наконец, перед закатом в лесу разрядилась целая обойма сразу. Я не выдержал и побежал к лесу узнать, чем все это кончилось. На самой опушке я встретил Павлика с искаженным лицом и с револьвером в руке. Увидав меня, он глухо сказал:
— Возьми его, я не могу. Я убил его.
— Где он?
— Там, на полянке, под деревом. Ты знаешь, я размозжил ему голову пулей — и он все таки был жив. Это такой ужас! Он лежит, но я не уверен, что он совсем мертвый.
— Ну, ступай, отдохни.
Он пошел, шатаясь, как пьяный, и продолжал сжимать в руке револьвер.
— Павлик, дай мне револьвер.
Я боялся, как бы Павлик, совсем потеряв голову, не начал стрелять во что попало. Но он на ходу крикнул:
— Бесполезно. У меня нет пуль. Я убил его последней.
Петуха я нашел без труда. Это было довольно противным зрелищем. Действительно, Павел Тихонович не раз попадал в него пулей, — о том свидетельствовали взбитые перья на припухшей коже. И вообще вид окровавленного петуха был ужасен не менее, чем вид его палача.
К своему удивлению, дома я застал Павла Тихоновича спокойно и даже как будто иронически разговаривавшим с нашими дамами. Они с должной осторожностью над ним подшучивали, он старался изобразить всю историю комически. И я видел, что женщины смотрят на него все же, как на героя. Мне это даже не понравилось, — но ведь женщины всегда таковы: когда человек добился своего и победил, они забывают о том, каков он был на пути достижения. А он был, откровенно говоря, все эти три дня очень несчастным и достаточно смешным.
Одним словом — петуха зажарили, — как того и требует рациональное хозяйство. А зажаривши — подали на стол.
Мне было очень любопытно: как станет держать себя Павел Тихонович? Не легко убить, но еще труднее есть убитого. Правда, в жаренном виде петух уже не был страшен, но все же…
Сейчас таких людей, как прежде были, уже нет. Нынешний человек либо от природы жесток и нечувствителен, и тогда он будет есть родного брата, либо же даже не придет посмотреть на свою жертву, чтобы не трепать себе нервы. Павел же Тихонович упрямо работал над собой, закаляя в себе черты, необходимые для террориста. Он не только явился к ужину, отлично зная, что подадут петуха, но и равнодушно протянул свою тарелку:
— А мне дайте крылышко.
Когда ему положили крылышко, вернее сказать — отвратительно-жесткое крыло престарелой птицы, — мы все с живейшим интересом и с нескрываемым уважением вонзились глазами в Павла Тихоновича: как он будет есть? Мы видели, что на лбу этого мужественного человека холодный пот и что он вновь больно переживает события трех последних дней. Видели мы, что руки его, разрезая кусок, немного дрожат, и что напрасно силится он скрыть свое великое волненье под презрительной улыбкой. Кое как он все же отковырял ножом солидный кусок крылышка и направил в рот. Но едва он сжал его зубами, как вскрикнул, выплюнул, — и на тарелку звонко шлепнула пуля. Павел Тихонович схватился за голову, опрокинул стул и убежал в свою комнату.
Так отомстил ему старый петух.
Побежали за валерьяновыми каплями и мокрым полотенцем. Нужно сознаться, что на этот раз Павел Тихонович не выдержал: у него был настоящий нервный припадок, он катался по кровати и вел себя постыдно, как баба, а совсем не как террорист. Может быть, в другое время он сдержался бы, но сейчас он был, действительно, измучен своей трехдневной пыткой, да и спал ночами плохо. Если бы петуха подали днем позже, дав Павлу Тихоновичу отдохнуть, все бы могло произойти иначе, без такой неприятности и без урона для мужского достоинства террориста.
Но вот, что я заметил. За минуту перед этим он был в глазах женщин как бы героем. Теперь же, когда он так ясно сдал и оскандалился, — вы думаете они над ним смеялись, или он что нибудь утратил в их глазах? Нисколько! Он теперь стал страдальцем за идею, мучеником, а это еще интереснее. Припадок давно уже прошел, — но они все сидели над ним, клали мокрое полотенце, разговаривали шепотом и смотрели с нежностью и участием, как на раненого. А он — я так думаю — лежал с полузакрытыми глазами и соображал как ему быть, чем себя оправдать, чтобы не быть слишком смешным. Биться в истерике из за того, что попала на зуб пуля, — не очень это красиво! Только поэтому он и продолжал лежать, хотя все давно прошло, и ему, вероятно, хотелось есть (только не петуха).
Женщины ему в этом помогли: одна сбила ему гоголь-моголь, другая напоила чаем, да так весь вечер около него и просидели. Конечно, о петухе — ни слова. Говорили о поэзии и о Леониде Андрееве, и Павел Тихонович настолько расхрабрился, что даже напал на Андреева за его истеричность.
Кстати петуха унесли в кладовку, что бы он не попался опять на глаза Павлу Тихоновичу, и дамы наши есть его отказались. Я от этого ничего не потерял, хотя петух, как уже сказано, был так стар и такой жесткий, что можно было об него и без пули обломать зубы.
Я все таки думаю, что Павел Тихонович в террористы не годился и что по темпераменту своему он был скорее всего меньшевиком. Обидно, что по окончании университета я как то потерял его из виду и не знаю, кем он стал и даже жив ли еще. После истории с петухом мое преклонение перед ним пропало, — хотя возможно, что в данном случае., сыграла роль и некоторая ревность. Очень уж обидела меня эта женская манера увлекаться героями и мучениками. Сам я человек простой, в герои не лезу, но и истерик не закатываю. Правда, нет у меня ни голубых глаз, ни белокурых шелковых кудрей.
Пожалуй, в них то, а не в петухе, и было все дело.
КЛИЕНТ
В то время я был молоденьким адвокатом. В виду отсутствия практики, я предложил услуги бесплатного юрисконсульта большому и богатому обществу купеческих приказчиков. У общества числились и другие юрисконсульты, повиднее и поопытнее меня, но они принимали клиентов у себя на дому и вряд ли охотно, — я же принимал в помещении общества, где мне отвели совсем не плохой кабинет, служивший в другие дни приемной для врача.
Сначала было страшновато, после привык. Дела у приказчиков однообразные, за советом обращались больше по делишкам мелким, при более же сложных можно было ответ отложить: «Зайдите ко мне в следующий раз, мы обсудим все подробнее; сейчас люди ждут!» А тем временем и к ответу приготовишься.
Но ни одно дело не озадачило и не смутило меня так, как дело старого приказчика Павла Ивановича (как его на самом деле звали, не все ли равно; я и сам забыл).
Походкой солидной, с достоинством и уважительностью, вошел в кабинет лысый седоусый человек в длинном сюртуке, низенький, прочный, основательный, лет за пятьдесят. Представился Павлом Ивановичем, плотно сел в кресло, а на стол положил большой пакет, завернутый в газетную бумагу.
— К вам по делу важному. Сам разобраться не могу, и уж как скажете, так и поступлю.
— Слушаю, Павел Иванович. Расскажите свое дело.
— Желал бы узнать совет ваш, выдавать ли мне замуж дочь мою Анну Павловну, девицу двадцати трех лет? Супруги не имею, схоронил, и дочь единственная. Так что судьба ее меня весьма занимает и, скажу откровенно, беспокоит. Как вот посоветуете, — выдавать ли?
— Павел Иванович, я дочери вашей не знаю, и вас вижу впервые. Сам я — человек молодой, едва старше вашей дочери. Могу ли я давать вам, почтенному человеку, совет в таком семейном деле.