— Чего-чего?
— Ты говорила, что Линда похожа на отца... нашего отца. Я хочу посмотреть, так это или нет.
Вид у нее был такой, будто она уже готова мне уступить, и тут я почувствовал, что во мне созрел следующий вопрос.
— Это ты ее мать?
— Ну что ты болтаешь?!
— Это ты ее мать?
— Финн!
По щекам у меня потекли слезы, я чуть не ослеп от них.
— Ты говорила не только, что она на него похожа, — сказал я, — но и что на тебя тоже.
Она постояла какое-то время, не шевелясь, потом села и начала гладить меня по волосам, перебирать их, трепать, но сегодня я ничего против не имел; так мы сидели и смотрели на эту огроменную отвертку, видавшая виды рукоятка которой была вымазана жиром и почерневшим маслом, боясь, что минует этот момент, схожий с примирением.
— Это сложно объяснить, Финн, — сказала она. — Но я имею в виду не то сходство, что проявляется у родственников.
— А какое тогда?
— Ну, что мы, может быть, пережили схожие вещи, в детстве...
— Что-то страшное?
Она подумала и сказала:
— Да.
Вид у меня, очевидно, был такой, будто я понимаю, о чем она говорит, хотя мне уже больше не хотелось ничего слушать. Она откинула прядку волос с лица, нагнулась и вынула из прикроватной тумбочки шкатулку со своими драгоценностями, открыла ее и дала мне бумагу, оказавшуюся документом с печатью, подтверждавшим, что я есть я, Финн, родившийся у нее и у крановщика в Акерской больнице в половине девятого утра, с верно указанными датой и годом, и даже было указано имя Финн, потому что так они еще раньше, когда планировали меня, решили меня назвать, если, конечно, я оказался бы мальчиком, потому что так звали моего деда по отцу.
— Это самое дорогое, что у меня есть, — медленно проговорила она.
— Ну ладно, — сказал я, изучая бумагу, на которой оказалась еще и подпись врача.
— Поэтому я и храню все это в шкатулке, понимаешь?
Я кивнул. Она протянула мне конверт и показала, что он пуст.
— И никакого другого свидетельства о рождении здесь нет, видишь?
Я снова кивнул, становясь на килограмм легче с каждой чайной ложкой, которую она мне скармливала.
— Только одно это, — гнула она свое.
— Да-да-да, — сказал я, главным образом себе самому.
Она вернула свидетельство в конверт, достала маленький ключик, подошла к комоду и вытащила отвертку из щелки.
— Вот посмотри это, — сказала она, вставляя ключик в замок. — Это наша свадебная фотография.
— Да ладно, не надо, — сказал я, поднимаясь. Я выяснил, что, хоть в деле о вспомогательном классе она и проявила себя совершенно беспомощной, но во всяком случае именно она является моей матерью, и хотя в разыгранном спектакле речь изначально шла не об этом, но по ходу пьесы на первый план выдвинулся именно этот важнейший из всех вопросов и на него был получен положительный ответ. Не придумав ничего лучше, я схватил отвертку, пошел вернуть ее и еще раз просить прощения.
— Ну вот, — сказала она за моей спиной. — Теперь ты, во всяком случае, знаешь, где лежит ключ.
Глава 20
Несколькими днями позже с нами ужинал Кристиан. Всю вторую половину дня я провозился, сочиняя письмо Тане — письмо, которое помимо названий Румыния, Молдавия, Албания и так далее призвано было вместить в себя безмерную красоту всей моей жизни в сочетании с описанием всех тех невероятных сложностей, которых мне стоило эту жизнь выстроить.
Но оказалось, что в кои-то веки я не могу найти нужных слов.
Среди бутербродов и стаканов с молоком стояли бутылка красного вина и два высоких бокала, которые мамка хранила в шкафу в гостиной и которые мы до сих пор видели, только когда их перетирали. Линда была в хорошем настроении, она составила список, какие вкусности можно класть на бутерброд, четыре пункта, и провела по нему голосование, а Кристиан рассказал о землетрясении в Персии, унесшем тысячи человеческих жизней, объяснил, что такое шкала Рихтера, и подчеркнул, насколько нам повезло, что мы живем в Норвегии, которая располагается в стороне от разломов тектонических плит. Под эти разговоры мамка потягивала красное вино, время от времени промакивая губы салфеткой и слегка улыбаясь, и вдруг произнесла, обращаясь ко мне:
— Это же надо, что ты не побоялся высказать директору все, что думаешь.
— Да уж, скажу я вам, в парне много чего сокрыто, — поспешил подхватить Кристиан, хохотнув, но мамка моментально поставила его на место одним взглядом, тем взглядом, который говорит — что я слышу, уж не критиковать ли меня пытается жилец?
— И как же я должна была поступить? — воскликнула она, и щеки у нее покраснели.
— Да дети-то что, с детьми-то все в порядке, — промямлил Кристиан, — но вот почему нужно их, кровь из носу, расставлять по этим самым...
Мамке пришлось прийти ему на подмогу.
— По полочкам?
— Ээ... да.
Он выжал из себя улыбку, огляделся в поисках выхода, и взгляд его упал на Линду. — Как дела, Линда, — громко спросил он. — Нравится тебе в школе?
— Да, — сказала Линда, сбегала в комнату за тетрадкой и карандашом и принялась писать нечто, отдаленно напоминавшее буквы, так что мамка не выдержала и прикрыла глаза рукой.
— Почему вы всегда так громко с ней разговариваете? — спросил я Кристиана.
— Да? Я и не замечал.
— Да.
— Я об этом не задумывался.
— К чему ты клонишь, Финн?
Мамка убрала руку с глаз и вперила их в меня, в них читалось предупреждение. Я склонил голову как можно ниже к столу, отвернулся лицом к плите и неслышно прошептал:
— Линда?
— А? — откликнулась Линда с другой стороны стола, не поднимая глаз от своих каракулей.
Судя по лицу мамки, это подкинуло ей пищу для размышлений; у Кристиана же вид стал такой, будто он снова упустил очередной шанс, и он вдруг взорвался в непонятном бешенстве. Но мамка тут же положила ладонь на его руку — и я вдруг увидел: увидел не только, что Линда с нами делает, как она раскрывает нам нашу суть, разоблачает нас, но и до чего глупо выглядит человек, потерявший контроль над собой, — и мне даже на секунду явилась неясная мысль рассказать наконец, что на самом деле случилось с моими ребрами: что в тот ледянущий зимний день вечность тому назад жилец снова водрузил меня на лыжи и попытался кулаками поучить уму-разуму, как он выразился, чтобы я не смел рассказывать мамке, что он назвал Линду слабоумной, и я все эти месяцы носил эту тайну в себе как судьбу; не знаю уж, почему, а вот никак не хотела эта тайна выходить наружу, — и что мамкина рука, легшая поверх его руки, чтобы успокоить, утишить, и раньше ложилась на его руку так же интимно.
Я поднялся, пошел в гостиную, включил телевизор и стал смотреть передачу для школьников, не запоминая, какие там рекомендуют размеры скворечника, и не слыша, что рассказывают о детском ансамбле в одной из школ Валдреса, хотя на экране крупным планом показывали разные инструменты, валторну, кларнет, трубу... и тут на кухне вспыхнула новая перебранка, Кристиан резко встал и взял курс на свою комнату, но снова был остановлен мамкиной командой:
— Мы же собирались отметить мой успех.
Они собирались праздновать мамкино продвижение по службе: теперь она будет заведовать еще и теми отделами в магазине, где торгуют одеждой и шляпками, и это, собственно говоря, было не таким уж продвижением по службе, но означало повышение зарплаты.
У меня было только мое письмо к Тане.
К тому времени я уже написал два сочинения про каникулы, одно для себя, про нас с Линдой на острове, а второе для Фредди I, как он был на том же острове. Якобы мы ездили на каникулы вместе, только жили каждый в своей палатке. Палатка Фредди I была зеленого цвета и без наворотов, в кои-то веки он не стал кобениться, и я заставил его записать эту историю собственной рукой, скостив вполовину предложенное мне им вознаграждение. Так что мы оба оказались в выигрыше.
И как понять, почему тогда у меня никак не пишется письмо к Тане?
Да и ждала ли Таня от меня письма? Трудно сказать, я весь такой загадочный. У меня на лбу лихой чубчик, я немножко ниже ее ростом и впервые перемолвился с ней словом совсем недавно. А ведь письма — это особая статья; всегда, когда происходит что-то серьезное, обязательно пишется письмо; в письмах сообщаются только такие важные вещи, которые нельзя сказать вслух; письма пишутся, чтобы разобраться в ситуации или проблеме, их следует рассматривать как доказательство, как букву закона, письма пишутся для вечности — и тут, наконец, на меня снизошло вдохновение.
Я выключил телевизор, пошел к себе и написал Тане письмо на четырех страницах, даже всплакнул — хорошими слезами, как подчеркивает мамка, если вообще-то радоваться нечему; вложил письмо в конверт, заклеил его и написал поверху ее имя, «Таня», это выглядело почти так же величественно как «Румыния». Потом я посидел немного, раздумывая, не нарисовать ли на конверте еще и марку, но счел это ребячеством и взялся читать «Неизвестного солдата»; на кухне же тем временем на стол была выставлена еще одна бутылка вина.
Не так часто доводилось мне укладываться спать раньше Линды, но вот теперь так случилось два раза за неполную неделю. Я перечитал заново семь первых страниц. Как Линда. Зато до этого я написал важное письмо, чувствуя, как лихорадочное волнение перетекает по пальцам в расщепленный кончик пера и ложится на бумагу каллиграфическими узорами; как картины, существовавшие в моей голове, вдруг совершенно осязаемо возникают на листке, их оказывается возможным прочитать — а тайна, которую мамка снова пробудила к жизни, коснувшись руки жильца, эта тайна уснула — и с чего бы это, собственно; грязное белье Кристиана стало неотъемлемой частью нашего, его майки, носки и широченные рабочие штаны висели в сушильной комнате подвала вперемешку с моими майками и колготками Линды, типичный гардероб ячейки общества из четырех человек. На улице тоже доводилось слышать разное.