ритихла и уснула, спокойно спала до утра, проснулась отдохнувшей, температуры не было, нигде не болело, и во мне снова вспыхнула надежда, что не все еще потеряно и нам удастся вырваться в Ниццу, — человек действительно надеется до последнего мгновения.
Утром я рассказал Рипсик, что с ней вчера случилось, кое-что она помнила, объяснила мне даже, что она имела в виду, называя меня немцем, но я тотчас забыл это и потом так и не вспомнил. Ночью, когда она немного пришла в себя, мы обсудили проблему катетера, и она согласилась — да, надо переставить на левое бедро, но сейчас передумала.
— Нет, не хочу мучиться.
— Они предложили давать тебе морфий.
— Только этого не хватало!
Война вокруг морфия шла давно, то ли на третий, то ли на четвертый день в больнице Рипсик стала жаловаться, что голова как в тумане, мы спросили у врача, не вводят ли они ей через капельницу что-нибудь эдакое, и тот, кажется, это был Хосе, ответил: конечно, мы же договорились. По нашему мнению, такой договоренности не было, возможно, Рипсик согласилась на отдельные уколы, если боль очень усилится, против этого она и сейчас не возражала, но чтобы морфий вводился постоянно — ни за что, мы видели соседей, они лежали как бревна. Рипсик такая перспектива не привлекала, она хотела жить — в духовном смысле — как жила всегда, наблюдать, замечать, быть в курсе того, что происходит в мире, мы по-прежнему все обсуждали, и поток мигрантов, и события на Украине, только про Пальмиру я Рипсик не рассказывал, зная, что она глубоко переживает гибель этого города, она любила античность больше, чем современность. Рипсик потребовала от Хосе, чтобы ей больше не давали морфий, и ее желание удовлетворили, правда, каждый вечер ей приносили снотворное, но оно было в таблетках, и Рипсик его просто выбрасывала.
Визита врачей на этот раз пришлось ждать долго, и, когда они вошли в палату, в их составе обнаружилось небольшое, но важное изменение — к молодым врачам (других мы до этого момента вообще не видели) добавилась женщина среднего возраста с нездешней внешностью, скорее всего, индуска, и я сразу понял, что это должна быть заведующая отделением или кто-то в этом роде, словом, начальница. Говорила только она, остальные молча стояли у стены. Первые вопросы касались катетера, почему Рипсик не хочет, чтобы его переставили на левое бедро. Рипсик объяснила, что это доставит ей мучения, так как левый бок весь изранен. «Но мы будем давать вам морфий, тогда вы не почувствуете боли», — сказала индуска. Рипсик объяснила, почему она против морфия, я перевел, индуска говорила на хорошем английском, следовательно, должна была понять перевод — но, вместо того чтоб отстать от нас и уйти, она вновь задала тот же самый вопрос, только в чуточку другой формулировке. Я перевел, Рипсик ответила, я перевел ее ответ. Однако и этого оказалось мало, последовала небольшая лекция о пользе морфия для Рипсик, а затем опять тот же вопрос: может, она все-таки согласится? Это уже превращалось в пытку, Рипсик была тяжело больна, близка к смерти, хотя мы этого тогда еще не знали, но ее все мучили и мучили вопросами. Она отвечала снова и снова, но индуска продолжала спрашивать, и Рипсик не выдержала:
— Скажи ей, что это напоминает инквизицию.
Я перевел. Индуска тупо вытаращилась:
— Что такое инквизиция?
— Вы не знаете? — ответил я вопросом на вопрос.
— Нет, — и ее глаза вдруг начали моргать, как при нервных болезнях.
— Может, она не знает, и кто такой Торквемада? — спросила теперь Рипсик.
Индуска не знала, я бросил взгляд на других врачей, они стояли с каменными лицами, никто не посмел улыбнуться.
Я надеялся, что на этом консилиум кончится, но ничего подобного — индуска начала опять все сначала.
— Когда она наконец оставит меня в покое? — взмолилась Рипсик. — Какое им дело, принимаю я морфий или нет?
— Ты что, не поняла? Они хотят, чтобы ты лежала тихо, ты мешаешь другим больным.
И действительно, при всем своем уме и знании людей Рипсик не подумала об этом, ей такое и в голову не могло прийти, и теперь, когда я ей объяснил, она была потрясена.
— Вот оно что… Господи, какие сволочи!..
Я увидел, что Рипсик может сейчас потерять контроль над своим состоянием, и обратился к индуске уже резче:
— Оставьте ее наконец в покое, она же больна! Вы что, не понимаете, что вы ее мучаете?.. Вы не человек!
Ее глаза опять заморгали, она ничего не ответила, но и не ушла, наоборот, она подступила совсем близко к Рипсик, наклонилась над ней и спросила по-французски — очевидно, ей сообщили, что Рипсик говорит на этом языке:
— Скажите, пожалуйста, почему вы не хотите, чтобы вам вводили морфий?
— Parce que je veux penser![7] — ответила Рипсик.
Этим все и завершилось, врачи во главе с индуской ушли, мы какое-то время еще обсуждали ситуацию, потом принесли обед, и вскоре затем Рипсик сама предложила мне пойти в гостиницу и немного отдохнуть, ведь я всю ночь просидел в кресле. Когда я стал собираться, она попросила меня принести весь ее запас кодеина и те таблетки морфия, что ей прописала Рут, но которые Рипсик принимать не стала, побочные эффекты, перечисленные в инструкции, напугали ее, и она решила держаться без них. Я сразу понял, что она задумала, мы давно договорились — если она почувствует, что уже не может выносить длительную боль, я позволю ей прервать ее навсегда, поэтому я сказал:
— Хорошо, я принесу, но только с условием, что ты не будешь спешить, нас ожидает Ницца.
Рипсик ответила, что она лишь хочет, чтобы лекарства были под рукой, «на всякий случай», я удовлетворился этим объяснением, нашел в номере то, что она просила, и принес, успев часок отдохнуть и еще с полчаса посмотреть ниццевские квартиры. Когда я вошел в коридор седьмого этажа, мне навстречу попалась медсестра, одна из тех, с кем у нас бывали конфликты по поводу перевязок, она бросила на меня такой злорадный взгляд, что я понял — меня ожидает что-то скверное. Да, теперь изменения произошли уже в палате — вместо той соседки, которую привезли ночью, была другая, ее окружала куча родственников, все в приподнятом настроении и без умолку болтающие. Я догадался, в чем дело: предыдущая соседка (явно какая-то особа, медсестры буквально вертелись вокруг нее), очевидно, пожаловалась, что стоны Рипсик не дают ей спать, и ее перевели в палату с «бревном». Новая соседка и ее семья, напротив, были то, что называется «простой народ», они говорили в полный голос, жестикулировали, смеялись, мне это сперва понравилось, в них, казалось, бурлила жизнь, но Рипсик сразу отнеслась к ним с подозрением, и, как скоро выяснилось, ее знание людей все-таки превосходило мое, потому что когда я отправился в другой конец клиники, чтобы посмотреть новости и потом пересказать их Рипсик, и вернулся, то увидел, что в палате работает телевизор. Он висел на стене напротив кроватей как деталь интерьера, до сих пор никто и не думал его смотреть, предыдущая больная, напичканная морфием, почти все время спала — но то ли состояние новой пациентки было лучше, то ли она принадлежала к тем людям, которые даже на смертном одре не могут обойтись без телевизора, но теперь «ящик» был включен, причем довольно громко, однако хватило бы и одного только изображения, потому что Рипсик лежала лицом в экрану, не имея возможности поменять позу, любая другая причиняла ей жуткую боль. И Рипсик ненавидела телевизор, дома у нас он обычно оживал только в двух случаях — когда нам хотелось посмотреть новости или послушать оперу.
Какое-то время мы терпели, стараясь не обращать внимания, я сидел спиной к телевизору и даже не видел, что там показывают, Рипсик объяснила, что идет какой-то фильм про то, как ремонтировать автомобили, наиболее заинтересованным зрителем оказался сын больной, остальные ушли, его оставили «сторожить» мать, но когда время приблизилось к десяти, я подумал — хватит, встал, позвал молодого человека с собой в коридор и сказал ему, что моя жена очень больна и хорошо бы, если бы он уже выключил телевизор. Ответ поразил меня.
— Мы купили право смотреть его до утра!
Я вернулся к Рипсик и пересказал ей наш разговор.
— Сволочи, ох, какие сволочи… — простонала она.
Конечно, это относилось не столько к соседям, сколько к врачам, которые допускали в клинике откровенное свинство, они ведь должны были знать, что больному, по крайней мере смертельно больному, необходим покой, но им было на все начхать, главное — чтобы шли деньги.
Я увидел, что Рипсик не просто устала — она была измучена; кто знает, сколько часов ее жизни отнял этот проклятый телевизор. Я пошел к дежурной сестре и потребовал, чтобы она пригласила врача. Она спросила, в чем дело, я объяснил, и она сказала, что лучше позовет супервизора — это звучало почти как «телевизор». Супервизор по-английски не понимал, но, когда я объяснил ему по-итальянски, в чем дело, он понял, это оказался относительно нормальный человек, и мы договорились, что в одиннадцать телевизор выключат.
Часть шестая. Прощание
И море, и Гомер — все движется любовью…
Осип Мандельштам
В среду, перед отплытием, Гаяне сказала, что хочет все-таки увидеть институт и клинику, и мы пошли — той же дорогой, что Рипсик и я в самый первый день, мимо кафе, в котором на обратном пути выпили кофе, потом через тоннель на другую сторону Ронда-де-Дальт и, наконец, вверх на гору. Институт был окружен высоким забором, правильная идея, если подумать, что в нем творилось, в одном месте зияла дыра — проход на площадь, в конце которой стояло здание. Площадь была просторна и пуста, она предназначалась только для пешеходов, и я объяснил Гаяне, что пройти под палящим солнцем от дыры до регистратуры представляло для Рипсик немалое испытание, на такси сюда въехать было нельзя. Но это, заметил я, пустяки по сравнению с тем, что происходило в самом здании.
До аспирантуры Рипсик работала в институте физиологии, Гаяне об этом, конечно, помнила, и я рассказал ей, как после биопсии поинтересовался у Рипсик, с какими животными они там экспериментировали, она сказала, что с кошками, и я спросил: «Они тоже кричали?» — и Рипсик ответила: «Что ты, разумеется, нет, мы им вводили анестетик».