Чудо. Роман с медициной — страница 7 из 25

нства мы узнали, что и там можно сняться, но желающих была целая толпа, и я боялся, что мы пропустим очередь к чиновнице, — Рипсик не стала спорить, она подчинялась мне во всем, но этот паспорт она возненавидела, и сейчас я проклинал себя за то, что я не понимал, насколько это для нее важно, и пообещал себе, что выкину этот паспорт, как только он станет не нужен.

Эскалатор был выключен; задыхаясь, я потащился по неудобным ступенькам вверх, дверь в клинику оказалась, к счастью, не заперта, и мне не пришлось делать круг, я прошел, почти пробежал по знакомым коридорам в другой конец здания, выскочил в заднюю дверь и опять стал подниматься по крутому склону к бюро. Мануэля Карлоса уже не было, он пошел домой спать, но его заменил другой сотрудник, бюро работало круглосуточно — смерть ведь не спросит, в котором часу ей прийти, и неужели ты оставишь потенциального клиента сторожащему рядом конкуренту? Ни одного языка, кроме родного испанского, ночной сотрудник не знал, но мою проблему понял, открыл ящик стола и протянул мне ID-карту, ту самую, с опущенными уголками рта на фото…

Что было дальше, даже неловко рассказывать. Я вернулся в гостиницу и перевел деньги, но повторить операцию уже не мог, дата в Таллине, пока я бегал, сменилась, потом встал, подумал, что бы еще сделать, спать по-прежнему не хотелось, и вдруг вспомнил, что Мануэль Карлос ничего не сказал мне про одежду Рипсик. У меня возникло страшное подозрение, я схватил договор с похоронным бюро и стал его изучать. Все романские языки немного похожи, так что в вещах попроще можно разобраться, даже если ты знаешь лишь один из них, а я знал итальянский. Договор состоял из списка, каждая строка в котором, как я понял, означала одно какое-то действие — вот кремация, вот макияж, вот одевание… Под кремацией стояла знакомая сумма — та, которую я должен был заплатить в итоге, но в строчках «Макияж» и «Одевание», как дыры, зияли нули. Мной овладел страх. Я просил о самой дешевой кремации, и нули в этом случае со всей очевидностью означали, что Рипсик оставят голой. Вмиг потеряв контроль над мыслями и поступками, я засуетился в панике, вытащил из шкафа одежду Рипсик — ту, которая, как мне казалось, лучше всего подошла бы для гроба, ее любимую синюю блузку, нарядные брюки, в которых она собиралась в Лисеу слушать Барбару Фриттоли, добавил носки, белье… туфли как будто не должны были понадобиться, упаковал все в очередной мешок, сунул договор в карман и помчался. Горло буквально горело, когда я снова добрался до похоронного бюро, в таком бешеном темпе я одолел дорогу, внутри опять сидела компания клиентов, и я опять остался ждать во дворе, но коллега Мануэля Карлоса заметил меня и вышел. Я показал ему договор и объяснил по-итальянски, что меня беспокоит. И он меня понял! Он взял договор, ткнул пальцем в строку с общей суммой и сказал: «Pacchetto!» Не камень, нет, — валун свалился у меня с души! Я крепко пожал ему руку, передал одежду Рипсик и ушел.

Но даже это было еще не все. Через сотню-другую метров, когда я уже успел спуститься с самой крутой части склона, я вдруг вспомнил про серьги — и вот это была полная катастрофа, потому что серьги Рипсик носила и дома и на улице, везде и всегда, и нельзя было даже представить, что в гробу она будет без них. Опять я повернул обратно, коллега Мануэля, наверное, счел меня сумасшедшим, ласково, как ребенку, он объяснил мне, что серьги я могу просто взять с собой в крематорий, там их вставят Рипсик в уши, надо только явиться за четверть часа — четверть часа, да, за четверть часа — до назначенного срока. И вот только теперь я окончательно успокоился и медленно пошел в сторону дома, то есть гостиницы.

Была тихая теплая ночь, я шел и шел и думал, что сегодня был страшный день, но завтрашний и все последующие дни будут намного страшнее, потому что сегодня Рипсик еще была какое-то время со мной, правда, она очень страдала и в конце концов ее усыпили, но все-таки была и даже сказала несколько очень важных фраз, о которых я знал, что их никогда не забуду, а вот завтра ее уже совсем не будет и не будет больше никогда. Печальная мелодия сопровождала меня всю дорогу, и я снова удивился, откуда она появилась в моей голове, она все звучала, звучала, и я подумал, что, наверное, этой мелодией прощается со мной Рипсик.

Часть вторая. Один

Я проснулся от испуга, во сне я почувствовал, что вытянул ноги, я мог толкнуть ими Рипсик, в Таллине такое иногда бывало, боли я ей не причинял, но ощущение, что я ее ударил, все равно оставалось и было отвратительным, последний год мы спали валетом, головы в разные стороны, у меня к книжным полкам, у Рипсик к окну, ее мучил ранний утренний свет, с весны до осени от него в Таллине нет спасения, что поделаешь, почти полярный круг, мне он тоже мешал, и я наматывал на глаза черную шелковую косынку Рипсик, она еще много лет назад подарила мне ее именно с этой целью, косынка уже изрядно истрепалась, но я ни за что бы не согласился поменять ее на другую, я любил эту косынку, как я любил Рипсик и все связанное с ней. Сейчас опасности, что я могу ее толкнуть, не было, Рипсик была мертва уже больше суток, и я спал один в нашей широкой гостиничной кровати, последний раз, потому что сегодня должна была прилететь Гаяне. Рипсик сама сказала, пускай она живет в нашей комнате, правда, тогда она еще не знала, что умрет, речь шла о том, куда поместить сестру, когда она приедет, чтобы помочь нам перебираться в Ниццу, но какая разница. Больше никого на кремацию не ожидалось, у нас с Рипсик не было детей, их заменяли нам, и особенно ей (у меня от первых браков были сын и дочь), игрушечные медведи, Гаяне мы тоже подарили одного такого, она, как отец, обожавшая Верди, окрестила его Джузеппе и всегда брала с собой в поездки, мы с Рипсик мишек за рубеж не возили, но за несколько дней до смерти, когда ей было очень плохо и она бредила, она вдруг стала звать Бенни — этот медведь был для Рипсик дороже всех, обычно такого рода покупки выбирала она, но Бенни или, вернее, Бенджамино, по Джильи, подарил ей я, у нас тогда был трудный период, Рипсик нередко грустила, и Бенни сразу запал ей в душу, это был странный зверь, сделанный в Белоруссии, мы еще шутили, что он из Беловежской пущи и даже не вполне похожий на медведя, Гаяне дразнила его собакой, а Рипсик притворялась, что обижается. Сейчас мишки остались в Таллине сторожить дом, и я с ужасом думал о той минуте, когда переступлю порог нашей квартиры, — как я посмотрю им в глаза, что скажу, где Рипсик?

За окном было еще темно, я взглянул на мобильник, только полшестого, в это время я и просыпался последние пару недель, я знал, что заснуть уже не удастся, раньше, когда Рипсик еще была жива, я иногда сразу вылезал из кровати и садился за компьютер, чтобы посмотреть, не пришло ли какое-нибудь интересное предложение об аренде квартиры, но теперь это не имело смысла, и я остался лежать на спине, руки под головой, размышляя о том, какая все-таки подлая штука жизнь. «Что я сделала плохого, за что меня карают?» — спрашивала Рипсик иногда; и действительно, она имела право так спрашивать, потому что была одним из самых безобидных существ, какие вообще можно представить: сидела в уголке дивана и читала или писала, или скачивала из Интернета оперные спектакли и записывала их потом на диск, или занималась хозяйством, варила обед, убирала, стирала, и лечила бы больных и приносила бы так много пользы, если бы ее взяли на работу, но не взяли, эстонские медики буквально ненавидели акупунктуру, когда Рипсик после переезда пришла на лицензионную комиссию по неврологии, ее председатель, почтенный седовласый профессор, сказал ей прямо в лицо: «Иглотерапию мы в Эстонии уничтожим с корнями!» Возможно, Рипсик позволили бы заниматься обычной неврологией, но этого она не хотела, у нее был богатый опыт, она знала эффективность иглотерапии, к тому же ее натура делала ее неспособной к предательству кого-либо или чего-либо, мужа или профессии, и вот так она и лечила только меня, от болей в спине, бессонницы, высокого давления, а иногда и моего сына, она была потрясающим мастером, однажды у меня случился страшный приступ радикулита, а у нее тогда была сломана рука, я не мог ни ходить, ни сидеть, ни лежать, единственным положением, при котором боль почти не ощущалась, было a la vache[1] — ничего, она поставила мне иглы с рукой, закованной в гипс, и через два дня я снова был в форме. В самом начале у нее были и другие пациенты, она вылечила от язвы желудка председательницу языковой комиссии, благодаря которой получила аттестат по государственному языку, но со временем они пропали, Рипсик стала все больше заниматься литературой, ни с кем не общалась, кроме меня и Гаяне, по скайпу или когда она приезжала к нам на каникулы, — за что же ей эта болезнь? Если бы я верил в Бога, я мог бы подумать, что он мстит Рипсик за то, что она тоже в него не верит, одним из основных качеств человека Возрождения было отсутствие авторитетов, и для Рипсик их тоже не существовало, в этом смысле она полностью принадлежала к той эпохе, даже порой проклинала Бога, протягивая руку к потолку: «Ну, скотина, доволен, что я страдаю, да? Садист!» — но и я в Бога не верил, по крайней мере в христианского, к древнегреческим мы относились с большей симпатией, и если бы в Таллине был храм Асклепия, то туда бы я пошел попросить выздоровления Рипсик. Поведение Рипсик можно счесть нелогичным — почему она обращается к Богу, если в него не верит, но я думаю, что этот персонаж был для Рипсик символом несправедливости…

Через брешь в черных шторах в комнату начал просачиваться свет. Рипсик несколько раз риторически спрашивала: «Ну кому могла прийти идея повесить в гостиничном номере черные занавески?» — ей не нравился этот цвет, вернее отсутствие всякого цвета, в первые годы нашего брака в ее гардеробе было несколько красивых черных вещей, но со временем она от них избавилась и больше черного уже не покупала, она вообще старалась избегать всего, что могло напоминать о смерти, на кладбище бывала только при крайней необходимости, и я старался ей в этом содействовать, когда она заболела, я не брал ее с собой даже на похороны родственников. Я встал, открыл шторы и пошел в ванную, в Таллине утром я чистил зубы, мыл лицо и уши и полоскал физиологическим раствором нос, к бритью я приступал лишь перед выходом, то есть около двух, здесь же я все проделывал сразу, и мне стало совестно, что дома Рипсик приходилось полдня терпеть меня со щетиной на лице, я знал, ей не нравились бородатые мужчины, если бы мы встретились лет на десять раньше, она бы в меня не влюбилась, потому что тогда я носил бороду, теперь, правда, ежедневно брился, но не утром, мы сперва по очереди делали йогу, и, когда я наконец добирался до ванной, мне уже хотелось есть. Гостиница и асаны оказались несовместимы, а Рипсик пришлось от них отказаться еще раньше, в Таллине, и я думаю, это было для нее одним из самых тяжелых моментов, она занималась йогой еще дольше, чем я, около тридцати лет, принимая каждое утро наисложнейшие позы, только сесть в лотос она не могла, бедренные мышцы не позволяли, и на голове не стояла, в этих упражнениях я ее опережал, зато все остальное, чего я никогда повторить бы не смог, делала с легкостью, другими словами, йога для нее с годами стала чем-то незаменимым, и, когда здоровье вынудило от нее отказаться, она наверняка подумала: те