Чудо, тайна и авторитет — страница 3 из 54

Сон в Рождественскую ночь в холостяцкой квартире на Неглинном проезде R., конечно, заслужил: поработал он в этом году на совесть; благодаря ему-то показатели и выправились, сгладились давние взяточные скандалы. Всех надзирателей он непреклонно проверял на честность; сыщиков и агентов перед наймом экзаменовал сам и с изощрением испытывал боем; раненых же при исполнении выхаживал на собственные средства, дабы не только выжили, но и сочли радостью и долгом вернуться на службу. Оно и верно: хороших подчиненных легче растить и холить, чем раз за разом искать заново, да и на душе так меньше вины. K. не раз замечал, как две несовместные вещи — прагматизм и сердечность — уживаются в этом сложном человеке, то мягком и предупредительном, то стремительно отступающем за завесу угрюмого тумана.

— А к нам… — Он запнулся, даже почувствовал, что краснеет, торопливо поправился: — К ним, к L., не хотите? Нелли, может, опять будет читать Байрона и Вийона в своих переводах; в прошлый раз вам, кажется, понравилось…

— …и прищеголяет вновь в мужском костюме? — R. уже не улыбался, но глядел так же тепло, лукаво. — Заметили, кстати, эту тенденцию? Столько появляется разных странных модников; никого уже не удивишь перьями на шляпе или открытой грудью, а вот высокие сапоги, сюртуки на девицах, красные парики или, к примеру…

Он запнулся; взгляд вмиг заволокся тучей. Голова склонилась к плечу, мраморно-белый лоб рассекли трещины. Пальцы еще раз проскребли задумчиво по дверному откосу, затем рука упала. R. помедлил, пожевал сероватые губы и, тихо вздохнув, бросил только:

— В общем, нет, наверное, Иван. На венчание, как решитесь, обязательно зови, и я приду. Да и в праздники, думаю, где-то увидимся; вы же, как я помню, тоже любите каток на Патриарших. Но сегодня едва ли, устал…

«Его не будет, — захотелось выпалить как можно скорее. — Никого не будет; не тревожьтесь; у них-то свой какой-нибудь бал». Но K. сказал лишь:

— Очень жаль. Но могу понять. На Патриаршие или в Зоосад, да, пойдем кататься…

Разумеется, у них будет свой бал, с каким-нибудь своим вольным переводчиком стихов, а может, и со, что называется, слоном напоказ — приглашенным писателем вроде молодого колкого Чехонте, как недавно. Граф будет звучно хохотать в обрамлении молодежи и жадно глядеть в оживленные лица, шутя, что глазами пьет освежающую кровь. Графиня — ходить как тень, задумчиво кивая каждому гостю и изредка позволяя себе нервную улыбку, полную предчувствия бури. Lize будет задирать нос-пуговку и делать вид, что ей дела нет ни до пустой бальной книжки, ни до прочих девиц, наслаждающихся фруктами и шампанским и смеющихся над крючковатой ее спиной. А он… вероятно, он вновь явится в таком облике. Костюмы его строго скроены, но пестрят узорами цыганских платков; черные кудри разделены пробором, но отросли до середины шеи; в ушах звенит золото — кольца, треугольники, монеты. Говорят, в нем играет дурная кровь; говорят, скоро это во что-нибудь выльется; говорят, жаль, ведь он — жгучий, медово-смуглый, с теплым бархатом голоса — потрясал бы свет в лучшем смысле, блистал бы, будоражил… если бы не вечный кровавый узор под манжетами, не сумрачные улыбки, не руки, в нервном омерзении отдергиваемые от любого почти касания.

Говорят.

Как найти мужество увидеть и еще чуть больше — спросить?

«Как вы? И для чего басмановщина-бесовщина, не от серой ли пустоты внутри?»

— Что же. Отчалю. — Но сначала R., наоборот, прошел в несколько размашистых шагов к столу и торжественно, с легким стуком водрузил на него бутылку. — Не скучай, Иван. Не засиживайся. И не иди к милой и к ее родителю с пустыми руками. От меня можешь передать всем им теплый привет. С Рождеством Христовым.

— С Рождеством.

Лицо захотелось спрятать в ладонях, отстраниться, лишь бы не глядели так ясно и по-доброму. Выражение вязалось с отвердевшими чертами и шрамом тяжелее, чем сутулость с офицерской осанкой.

R. кивнул, беглым движением пятерни зачесал назад волосы, устремившиеся было на покатый лоб, распрямился и вышел, не сказав более ни слова.

Не прошло и пяти минут, как K. зажег ту самую свечу на подоконнике. Постоял, посидел, а потом и лег грудью на стол, прижав к сомкнутым рукам пылающий лоб и проглотив немного злых, отчаянных слез.

«Светлые мысли летят на свет. Нужны они тебе — просто зажги свечу».

Зажги свечу, Ваня. Знай мать, что он зовет, кроме мыслей, — осудила бы, а может, и посмеялась: таки не крестьянка, не купчиха, особа из благородного пансиона, просвещенная и рациональная. Сказала бы: «Так то Бог, Вань, Он есть, а это…»

А этого всего не бывает. Еще немного — и он придет в себя. Задует пламя, пойдет домой переодеваться, быстренько схватит экипаж, ну а до Дмитровки недалеко. Там все хорошо, только нужно будет улыбаться, и ничего не выдавать, и на любой упрек в угрюмости прижиматься губами к прохладной щеке: «Ничего, Нелли, трудный день, сама знаешь. Вот пустят женщин в полицию, поработаешь с мое, тогда и будешь меня…»

Мысли были не светлыми, а тяжелыми, возились в мозгу, точно толстые свиньи в слишком мелкой луже. Но лицо обсыхало от слез, тело расслаблялось, разжималась понемногу и хватка на сердце. K. засыпал, и, как ни пытался сам себя разбудить, напомнить о бале и о костюме, вроде бы неглаженом, — все это более не казалось важным, да что там — даже и настоящим, так, сон над снежным оврагом…

Свеча задрожала. Окно распахнулось: его с силой толкнул ветер. Костлявой рукой огарок подхватили, точно сорванный в снегу цветок, и понесли к столу.

Совиный дом

10 лет назад

Дом — сливочно-белое подражание веронским палаццо — стоял в самом начале Каретного, в густой зелени лип и кленов. Стерегли его совы: грозные птицы поглядывали вниз с фасада, обнимали когтями высокие окна, расправляли крылья, точно силясь ими соприкоснуться и замкнуть особняк в зачарованный круг. В них часто всматривались с улицы, любопытные подходили и к воротам, чтобы увидеть получше. Совы ведь не девы-нимфы, не амуры и не пошлые Прометей с Гераклом. Белоснежные существа эти, вырезанные из камня с необычайной детальной искусностью, одним видом говорили: люди в доме обитают тоже незаурядные.

Граф и графиня D. жили словно супружеская чета, хотя четой не были. Связывало их нечто более глубинное и мистическое; напоминали они двуглавое односердечное создание, единое взглядами и помыслами. Волоокие, стройные, статные, они были близнецы — причем того загадочного подвида, который срастается в материнской утробе. После рождения пришлось разрубать их ударом ножа, стиснутого в суеверно дрожащей докторской руке. Но даже разрубленные, выросшие, разъехавшиеся по разным губерниям, они словно никуда друг от друга не девались и обречены были рано или поздно соединиться. Овдовели в один год: возлюбленный идальго графини погиб, спасая лошадей из горящей конюшни, а ангел-панночка, жена графа, из-за малокровия не вынесла родов. Вместе граф и графиня вернулись в семейное гнездо — почерневшие от горя, находящие тусклые улыбки лишь друг для друга. У графа осталась хотя бы дочь, крошка Lize — белокурая, хорошенькая лицом, вся в мать, только вот чахлая и вдобавок горбунья. У графини и такой отдушины не было, не успелось. «Бедная» — иначе ее не называли, как ни была она богата. Говорили, еще чуть-чуть — и горемычная наложит на себя руки.

Все изменил случай в одно светлое Рождество. В тот день, самолично приехав с пожертвованиями в любимую Троицу в Листах, графиня обнаружила на задворках ее, в обледенелом закутке внутреннего двора, цыганку. Несчастная к тому времени совсем закоченела и умерла, но на руках ее возился спеленутый в несколько шалей мальчик, едва года от роду. Смуглый, чернявый, он строго поглядел на склонившуюся графиню, а потом вдруг улыбнулся — и все было решено. Она выхватила ребенка из мертвых рук, понесла прочь, забыв о молитве, и увезла, чувствуя себя истинной преступницей. Впрочем, мальчика не хватились. Граф, пользуясь членством в благотворительных обществах, споро состряпал документы, подмазал формальности — и цыганенок стал законным сыном графини. Поддерживая скандальный поступок сестры, любящий брат, конечно, хватался за соломинку. И знал, что делал: ребенок спас ее раненое сердце так же, как Lize спасла сердце отца. Разъезжаться близнецы уже не стали; дом постепенно ожил и засверкал. D. полюбили гостей; все обустроили, украсили — и зажили, веселее с каждым годом.

Об их семейных превратностях говорили на удивление мало, сплетня о цыганенке быстро потеряла пикантную свежесть и перешла в разряд обыденности — возможно, из-за удивительного сходства приемыша с матерью и дядей. Подрастая, мальчик словно брал от графини и графа все больше знакомых их друзьям черт, внешних и внутренних. Как и граф, он был любопытен до наук; как и графиня — нежен и мягок. Его тянуло ко всему живому: цветам, голубям, приблудным котам и собакам, которым графиня позволяла жить в саду, а зимой — греться в летнем домике. Такой она была натурой, привечала всех: зверей, сирот, друзей покойного мужа. Тепло у нее находили и всевозможные голодные студенты, особенно — дети давних пансионных подруг.

Одним из таких и был Иван. Мать его жила в обнищавшем имении в Твери, а он изучал в Москве законы, рьяно мечтая о какой-нибудь — не обязательно, впрочем, юридической — карьере. Позорно беден он не был; сносно содержал себя; мыслить не мыслил о странных способах поправить положение, например стукнув топором чистенькую злобную старушонку. И все же в дом на Каретном, под совиную сень, он захаживал часто, каждые несколько дней, и, конечно, не пренебрегал приглашениями на вечера и балы, ставшие со временем регулярными. Иван тосковал по матери и по самому этому чувству, которое будят в одиноком юноше светлое жилище, улыбка женщины и тарелка супа. Нравился ему и граф — знаток Платона, вин и искусств. Граф уже тогда рисовал изумительную графику, с которой позже блистал на вернисажах. Образы его удивляли: хрупкие нимфы, пойманные карандашной штриховкой; созданные единым чернильным росчерком эльфы с трогательно точеными ножками; набросанная углем Мария-Антуанетта — на эшафоте, в оголяющем ключицы рваном платье… Граф был фигурой во всех смыслах внушительной, а вот все, что он рисовал, — нежным, буквально эфемерным. Иван восхищался тогда еще потаенными работами: видел в них уязвимую, сокровенную грань широкой этой души.