Чудо в перьях — страница 20 из 41

льке быть Федоткиной-Анчуткиной? А Сильве тем более. Тем более что мать ни за что не согласилась бы на двойное имя – Валентина Сильва Владимировна. Ей нужно было, только как она мечтала. И больше никак. Так Валька стала подпольной космонавткой. Потому что по документам проходила как Сильва.

Она уже в детстве от других отличалась: все любят, когда их в детсаде или в школе зовут по имени, а она – нет. Только на фамилию откликалась. Потому что по имени-то ее никто и не звал, а дразнили Слива (из-за Сильвы). Если б Валькой была, тоже б дразнили, но как-нибудь по-другому. Только каждому дано обижаться именно на свое прозвище. В данном случае – на Сливу.

Зато дома Валька очень быстро нащупала принцип исполнения желаний: если чего-то хочешь от папки, зовись Сильвой – и наоборот.

Например:

–  Валька, гулять пойдешь, как уроки сделаешь, не раньше, – велит мать.

–  Я не Валька, я Сильва, – тихо (неслышно для матери, но вблизи отца) вздыхает Федоткина.

И папаша тут же велит своей Сильве идти на воздух, на солнышко. Уроки не козы, из сарая не повыскакивают.

–  Рано тебе еще краситься, Сильва, – суровеет отец годам к четырнадцати.

–  Ох, опять заладил: Сильва, Сильва, – дергает плечом Валька, с обидой глядя на мать.

И та в умилении тут же дарит ей свою косметичку, на которую доча давно зарилась.

Семья у них была крепкая. Все противоречия между полами сглаживались первородным конфликтом имени.

Ну, а как Валька подросла, красься – не красься, стало заметно, что с лица воду лучше не пить. Росточек мелкий, нос сливой, губки – так себе, глазки маленькие, цвет не разберешь, но цепкие. И вообще характером удалась.

И тут как раз уже люди богатые развелись, и по голубому экрану мелькают разноцветные страны и товары. И на все нужны деньги. Папка до всего этого работал у нее в почтовом самолетном ящике. Сократили его, но друзья помогли (они с друзьями всегда хорошо сидели) и устроили в мэрию дегустировать качество продаваемого алкоголя. Честное слово! Проверять: родной напиток или самопал. Опасный, но благородный труд. Деньги потекли вполне терпимые, на полмесяца жизни – вполне. Тем более что на работе полагалась закуска. Мать, как все женщины ее поколения, пошла торговать итальянской обувью от-кутюр на вещевой рынок.

Жить стали хорошо. У Вальки обувь всегда была – не то что закачаешься: рухнешь.

Мать брак приносила – где че оторвано, где вроде одна пара, а туфли разного цвета и фасона. Чужому не всегда продашь. А Валька – чик-чик, там подшила, красочкой обувной подкрасила: во вам! Завидуйте!

Все завидовали! И в чем главная фишка была: из всей Валькиной внешности обращали внимание только на ноги. Причем ноги-то там – тьфу! Кривые, короткие – было б о чем говорить! Но обувь итальянская от-кутюр! Это все объясняло.

И вот так докатывается до главного. До исполнения желаний.

Первые ласточки зачирикали еще в выпускном классе.

Валька превозмогала школу, как все. Тянула лямку. Только математику ненавидела. Или математичку. В общем, их вместе. А те – ее. Математичку звали Роза Пименовна. И эта тварь (с таким именем!) не понимала, что надо Вальку звать по фамилии, а всегда вызывала ее «Сильва!». И тут же все откликались, поворачивались и галдели: «Слива, иди, тебя, иди, Слива!»

Но именно поэтому Валька не шла. Она была гордой, в родителей. Пойти к доске, когда тебя Сливой называют, она не могла физически. Она так и говорила дуре Пименовне: «Я не могу». И даже со стула своего не вставала. Чтоб показать всем, как она на все плюет. Хотя часто она вполне могла и все понимала. Но не вставала. И Роза Пименовна ставила ей двойку. И даже если на контрольной письменной работе Валька делала все почти без ошибок, больше трояка в четверти у нее не выходило.

Обе они так распалились – Роза и Валька, что Роза вызывала ее каждый день: «Сильва, к доске!», а Валька просто смеялась, сидя за партой, сгибалась в три погибели. И весь класс вместе с ней. Они говорили: «Ну, давай, Слива, давай, выходи!» А Валька только мотала головой. Причем на других уроках все было нормально, Федоткина была как все, даже еще незаметней других. А на математике слыла разбойницей, почище Емельяна Пугачева и Степана Разина.

Роза, может, думала, что Вальке это так нравится – сидеть и умирать от смеха? А у нее такая была нервная реакция. Она уже начала дома при мысли о Розе Пименовне и математике смеяться до слез и икоты. Так что даже и родители решили, что она хулиганит. И метнулись целиком на сторону Пименовны. И оба, всем инем и янем, навалились на дочь, чтоб подтягивалась.

И тогда Валька заперлась в их совмещенном санузле и сказала всем, кого увидела вокруг: двум затаившимся тараканам, цепочке мелких муравьев, которые, как рыночные вьетнамцы, делали свое дело, несмотря ни на что, протекающей из крана горячей воде и журчащему холодной водой толчку: «Я ненавижу Розу Пименовну! Пусть ее больше не будет!» Тараканы, муравьи, обе воды – горячая и холодная – и даже пар немедленно понесли полученную в виде пожелания информацию по разным направлениям, так что неизвестно, что за силы взялись выполнять этот непростой детский приказ. Да, там в передаче сведений участвовали также Валькины слезы, обильно капающие в раковину, на пол и размазанные по щекам.

И на следующее утро! Прям на первом уроке (математике)! Никакой Розы Пименовны не было! Она, оказывается, вышла замуж за иностранца и как раз в этот день улетала начинать новую жизнь в Шри-Ланку. И, оказывается, это она потому Вальку каждый день спрашивала, чтоб досрочно выставить итоговые. Чтоб ее с двойкой не оставлять. Потому что девочка способная, но переходный возраст, знаете ли. И Роза, пользуясь своим личным счастьем, даже вывела Вальке тройбан, хоть там двоек стоял целый лес.

Вот тут-то Валька и заподозрила кое-что про себя. Не сильно. Но так, мелькнула мысль о чуде. Мелькнула и отвалила. Потому что недоверчивая Валька ей велела: «Да лана, отвали…» Но как сбылось-то! Как совпало!

Ну, а дальше уж и пошло.

Вот кончила она школу и не знает, че делать. То есть надо идти, конечно, работать. Или учиться. Или и то, и другое. А куда? Она не знает, чего хотеть. То есть у нее существуют желания, но такие неисполнимые, что их и желаниями назвать стыдно. Например, полететь в космос в составе международной космической экспедиции. Или хоть стать звездой, неважно – поп, рок, теле, кино. Звездой. Чтоб все узнавали, автографы там, обложки журналов, все под нее косят, туфли носят как у нее, глаза сквозь челку, как у нее…

А всю остальную муру обычную – чего зря хотеть? В заднице сидеть, на рынке торговать – на это желания не нужны. Это, как отравленный воздух, – не хочешь, а дышишь.

Еще хорошо, ей в армию не идти, тогда предки точно покоя бы не дали, а так, говорят, осмотрись, продумай, выбери.

И вот лето в разгаре, июль, а Валька, так ничего не желающая по мелочам, идет поутру в ларек за йогуртом. Проникает из квартиры на лестничную клетку, балансирует на своих двенадцатисантиметровых каблуках (один чуть короче другого, из-за этого сложности) и думает, как же ей все остозвездело. И почему это во всем городе в подъездах разит ссаньем? А запах – это такая штука: вдохнешь, и фиг знает, что там в тебе изнутри поселится. Вот Валька, стараясь не хромать и не дышать, злобно вспоминает, что где-то слышала (или читала), что сто лет назад, до революции, что ли, у нас в стране в подъездах нормальных жилых домов не ссали-не срали. Народ вроде тот же жил, язык-то остался? А чего же так все изменилось? Порода новая вывелась? Такие люди-птицы: ссутся на лету, не удержать. Может, правда, чего у людей с мочевыми пузырями от новых условий сделалось? Или так: жили прежде разные породы людей. Те, которые на голову не больные и с нормальным обонянием, те в подъездах не гадили. А тех, кто больной и способен нагадить, тех было сразу видно: они сильно отличались от здоровых. Так вот больных в подъезды не пускали. Они жили по-своему и копили злобу на нормальных. И когда достаточно накопили, начался легендарный октябрь 1917 года. Нормальные боролись за свои подъезды, как могли, но у ссучих сил было больше из-за запасов злобы и привычки размножаться в антисанитарных условиях. Они и победили. Всех нормальных вытравили и теперь живут повсеместно. И даже те из них, кто стали сейчас богатыми, все равно не стали нормальными. Способны на любую грязь и словами, и делом.

Тут Валька вырвалась на свежий утренний воздух и зашагала в арку, привычно прихрамывая на своих итальянских от-кутюрах. Она так распалилась из-за подъездной вонищи (в арке, кстати, тоже воняло), что подумала на родителей: «А они-то сами кто? И чего они меня только родили? Видели же, какое все вокруг говно. И дитя свое не пожалели! Жить заставили. Мне бы в дальние страны. Где солнце, море, водопады, цветы… А так… Чего ваще жить-то?»

И в тот же самый момент (а она уже практически вышла из арки на яркий свет, и до ларька оставалось два шага) что-то сзади загрохотало, завизжало, тюкнуло ее в спину, она блямкнулась со своих ходуль ничком на асфальт, и наступила тьма и тишина. Полное ничто.

Мы сейчас, главное, не должны и мысли допускать, что там, где исполняются желания, решили прислушаться к последнему Валькиному восклицанию. Кто всерьез хочет покинуть этот мир в 17 лет? И речи быть не может.

А произошло следующее. Во дворе Валькиного дома стоял частный замок. Раньше, в жуткие совковые времена, это был детский садик, в который водили и упирающуюся Вальку. Вот этот дом детской скорби и забрал себе в пользование богатый гражданин новой России. Вяло протестующим гражданам объяснили, что детей в микрорайоне все равно так мало, что на детсад не наберешь (это была правда). В садике произошла ускоренная перестройка, и узнать его было нельзя. Прежним оставалось только большущее дерево, торчащее кроной из-за трехметрового забора.

Так вот, Вальку, не по ее желанию, хотя и не случайно, шибануло джипом «Чероки». Вел машину вконец запутавшийся в жизни богатый человек из бывшего детского дошкольного учреждения. Он в тот момент как раз был зол на весь мир, потому что деньги были, дома были, всякое то да се было, а желаний у него никаких не было. Он выехал утром то ли по делам, то ли от нечего делать с мыслью, что как все надоело, и куда ни кинь, все клин, и все есть, а все мало, и когда конец этому бездуховному существованию придет, непонятно. Он злобно шуганул бомжа, протянувшего было сине-черную руку к открытому окну за рубликом «на хлеб».