Чудо в перьях — страница 34 из 41

Но слезы их были легкие, и уже через несколько дней никто не ощущал пустоты вокруг и тревоги потери. Они оставались дома, среди всего родного и привычного и быстро отвлеклись мелкими неважными хлопотами и заботами.

Медведь, увозимый все дальше от места своего рождения, ничего не чувствовал из-за укола снотворного. Ему снились сны один другого прекраснее о том, какой могла бы быть его жизнь в лесу. Это, наверное, Большая Медведица утешала его со страшной высоты душистыми и осязаемыми картинами истинного бытия.

Во сне он ломился сквозь благоухающую, напряженно и осмысленно живущую лесную гущу, навстречу невыразимо влекущей подруге, удивительно похожей на забытую мать.

Во сне он ловил гибких серебряных рыб, едва различимых в грохочущей быстрой воде.

Во сне он упивался запахом спелой малины, мечтающей, чтобы ее съели, потому что уже пора.

Во сне он был свободен жить, как было предназначено, он был свободен выполнить все, что повелевала владычица-природа. Там не было ни людской гневливой ласки, ни цепей, ни решеток, ни его долга жить по чужому закону, питаясь мертвой равнодушной едой, не придающей сил, ибо не ты ее выбирал и добывал.

В долгих дорожных снах он прожил свою настоящую жизнь. Сны нашептали ему, кто он есть и для чего создан. С таким пониманием существование в неволе может стать гнетущим и мучительным процессом. К счастью, явь отнимает память о снах, как бы прекрасны они ни были, иначе как смириться с тем, что подсовывает реальность взамен тому настоящему, что бесстрашно открывается в трепетной тишине ночи.

И все же что-то важное было прожито и пережито в прекрасном зыбком дремотном мире.

Медведь возмужал и обрел достоинство в пути к новому дому.

Место, где предстояло ему пребывать, не сулило тревог и волнений. У него появился свой дом и участок земли, гораздо меньший, чем нужно, но свой собственный, на котором он был полновластным хозяином. Человек, чье присутствие иногда ощущал медведь, был его слугой, а не повелителем. Подчиненный даже не показывался на глаза медведю, лишь запах человеческий витал над невкусной едой.

В светлое время суток у решеток, защищающих его территорию от непрошеных гостей, толпились большие и маленькие люди, активно пытаясь общаться со сказочным лесным персонажем. Все это были чужие и бестактные создания, недостойные внимания и неинтересные. Медведь, проведший детство среди им подобных, понимал их язык, который у племени, приходившего поглазеть на него, был крайне скуден и бессодержателен. Изо дня в день повторялись одни и те же подобострастные выкрики, рожденные стремлением привлечь внимание своих собратьев к действиям непохожего на них существа: «Вон, вон, смотри, ого-го, ух ты, ничего себе, вот это да, ну и ну!» Некоторые умели хищно свистеть, как злые бездарные птицы, сами не понимая, зачем разрезают воздушную тишину своими сигналами.

Медведь привык не замечать никчемную суету у прочной ограды. Он жил самоуглубленно, скучая.

Любопытствующие, в неизобретательных попытках привлечь внимание обаятельного экспоната, кидали на принадлежащую ему землю всякие мелкие предметы: камешки, банановые шкурки, палочки. Зверь не интересовался этими оскорбительными дарами, и никчемные вещи сами из мусора постепенно становились частью окружающей среды – камни срастались с пейзажем, фруктовыми огрызками угощались воробьишки, развлекавшие медведя вольной бесстрашной суетой.

Среди бессмысленных подарков нашелся один полезный – прочная деревянная палочка, от ударов которой по железным прутьям раздавалась музыка. Медведь теперь часто ходил вдоль ограды, когда там никого не было, и водил палочкой вдоль решетки, развернув мягкие округлые ушки навстречу дивным звукам, восхищавшим своим многообразием.

Особенно звонко пело железо зимой, в мороз. Медведь не погружался в спячку, но и не раздражался от бессонницы, как свирепый лесной шатун. Напротив, он был благодушнее, чем обычно: морозный городской воздух казался свежее, чище, да и люди появлялись у границ его владений не часто.

Однажды он без устали до сумерек так наслаждался музыкальными переливами, что заметил приблизившегося человека, только когда раздался сиплый, мало похожий на человеческий, кашель. И тут же учуялся запах, нечеловеческий запах вольной жизни. Однако воплощение свободы стояло на двух ногах, и какие-то отдельные черты все же выдавали в нем человека.

Медведь остановился, пристально вглядываясь.

–  Замерз я, Миша. Худо мне. Заболел совсем. Конец, наверное, скоро. Никому не нужен. Совсем никому. Один. И ты, Миша, один. Скучаешь. Но от тебя-то прок есть. Тебя за деньги показывают. А мне и милостыню не дают просить, гонят. Отовсюду гонят. Из жизни. Да я уже и сам ничего не хочу, только уснуть в тепле.

Возьми меня к себе, Миша, обними, дай согреться. В последний раз…

Человек, пахнущий прощальной тоской, прильнул к решетке, внезапно поверив в возможность исполнения единственного заветного желания.

Медведь теплым дыханием согревал его лицо, слизывал слезы. Это все, что он мог сделать для человеческой сироты.

Пикник

В начале сентября в класс пришла новенькая. Не первого, как все, потому что несколько дней болела простудой. Она только что вернулась из Южной Америки и не переносила пока московского климата. В далекой невероятной стране ее папа работал военным атташе. Никто не знал, что это значит – военный атташе. Но звучало еще красивей, чем летчик-космонавт или олимпийский чемпион. Название страны тоже будоражило воображение в те времена, когда даже Польша казалась экзотической землей, полной недоступных невиданных чудес.

Дети уже неделю отучились и успели привыкнуть к тому, что они теперь все вместе называются 6 «Б» класс, а не 5-й, как прежде. Они успели забыть легкое первосентябрьское удивление переменам, произошедшим с каждым из них за лето: кто-то здорово загорел, кто-то вырос в почти взрослый рост, а кто-то так и остался маленьким и бледно-хилым, как в конце мая, перед расставанием, и это тоже поначалу удивляло, как некий непорядок, – вырастать за лето положено было всем.

Сейчас, когда на уроке русского написано было сочинение «Как я провел лето» и даже выставлены за него оценки, лето полностью ушло в давнопрошедшее, которое и не вспомнится никем из них, когда взрослыми станут, – так, светило солнце, зеленела трава, кусали комары, не было школы. Как каждое каникулярное лето – дано ли их отличить?

И тогда появилась эта новенькая, Орланова. Сначала, правда, каждый день приходила ее мать: брала домашние задания, чтобы ребенок не отстал от остальных. Мать ничем от других матерей не отличалась, была только чуть любопытнее других, хотела про всех все узнать, но это вполне понятно – другие мамаши, сплотившиеся за пять лет школьной жизни детей, давно удовлетворили свое любопытство относительно окружения, в котором оказалось лелеемое ими чадо.

Орланова появилась как раз в тот день, когда их новая классручка заполняла последнюю страницу журнала: домашний адрес, телефон, место работы родителей. Вообще-то полагалось выписывать все сведения из личных дел и не тратить драгоценное время урока на вопросы не по теме, но какая же и без того замотанная всякой писаниной и мелкой суетой учительница будет следовать этому правилу?

Александра Михайловна простодушно дала классу задание по учебнику и принялась в алфавитном порядке поднимать детей:

–  Так, Асланов Александр. Адрес?… Так, хорошо. Телефон?… Национальность?…

Шурик Асланов, их тихий маленький отличник, знавший ответы на все вопросы и безотказно дававший списывать всему классу, молчал. Он даже немножко покраснел. Для некоторых, кто понимал, в этом вопросе речь шла о стыдном. Однако беспроблемное большинство ничего такого не чувствовало.

–  Ну же, Асланов, национальность! Армянин? А чего так тихо-то? У нас все национальности равны!

Класс захихикал. Шурик поник своей негордой умной головой.

А правда, чего он тогда переживал? Все еще было идиллически спокойно. До ввода войск в Афганистан оставалось целых два года, омерзительно-абсурдное словосочетание «лицо кавказской национальности» не могло возникнуть иначе, чем в шизофреническом бреду.

…Больше Шурику спотыкаться было не на чем, он спокойно назвал место работы отца: Московский государственный университет имени Ломоносова, заведующий кафедрой. А про мать сказал: домохозяйка.

–  Еще бы, при таком-то папочке, – вздохнула о своем Александра Михайловна и подняла следующего по списку.

В принципе, ничего интересного не происходило: каждый год одно и то же – все знали, кто будет молчать на вопросы об отце, кто будет стесняться работы родителей. Все еще со времен детского сада привыкли к бестактности и наглой бесцеремонности, с которой позволялось лезть в их личные дела взрослым, потому что так надо.

Орлановой стесняться было нечего. Она, уверенно откинув с плеча толстую блестящую косу, отрапортовала про загранкомандировку родителей, про папу – военного атташе и маму – посольского врача.

–  Сейчас папа работает в МИДе…

–  У меня тоже отец военный, полковник, – отрекомендовалась сидевшая через ряд Ткачук, жадно желающая завладеть вниманием новенькой.

Та спокойно кивнула, приняла к сведению. Как-то само собой получалось, что теперь она будет главной в классе, она будет выбирать себе подруг, а не ждать, как положено новеньким, когда позовут в компанию.

Наконец очередь дошла и до Ткачук, потом до Торопова.

Люда Угорская напряглась, ожидая вызова.

Но Александра Михайловна выкликнула Федорова, Яковенко. И все. Список кончился. Ее так и не подняли. А тут и звонок прозвенел.

–  Вы у меня ничего не спросили, – подошла девочка к учительскому столу.

–  Ты – Угорская? Мне пока не надо. Ты так сиди, – прозвучал невнятный ответ.

Все уже толпились на выходе, торопясь попасть в сумятицу перемены.

Именно в эту шумную и бестолковую минуту не было, наверное, на всем свете существа, несчастнее Угорской. Подходя к заполненному чужими именами журналу, она еще на что-то надеялась.