Но, протягивая руки давней несчастной девочке, она могла только выговорить:
– Прости меня, Орланова.
ПослесловиеЦветочки в садике при конце света
К тому же я лингвист.
Когда в 1998 году Галина Артемьева (лингвист с дипломом Московского университета и с именем Алексея Лосева в учителях) подготовила к печати первую свою книжку – дюжину коротких рассказов под общим названием «Мира нежный прах», – она предпослала своим художественным опытам предисловие, стиль и пафос которого вполне чувствуется уже в заглавии: «Совсем чуть-чуть от автора…»
Сказано там и впрямь чуть-чуть, но уже первая строка содержит скрытый вызов:
«Эта книга о нас, о людях…»
Интересно: а бывает художественная литература не о людях? Даже когда написано о зверушках, о птичках и цветочках, – это же все равно о людях. Галина Артемьева с цветочками-зверушками управляется мастерски именно потому, что знает: «Это о нас, о людях…»
Однако о каких людях? И всегда ли «о нас», а может, иногда о таких извергах, которых мы и за людей не считаем (как и они нас)? «Мы, люди…» – эдакий прекраснодушный эвфемизм, виньетка, «художественное оформление». На самом деле это стилистическая ловушка. Из цветочков в садочке такие ягодки вызревают, такие пули отливаются, что обещанный в каждом рассказе «хеппи-энд», то есть счастливый конец, кажется едва ли не насмешкой над спровоцированным у вас ожиданием.
Но ведь там реальные зверушки! Птички, псюшки, мишки, о которых Галина Артемьева рассказывает с неподдельным сочувствием! Они что, тоже в нашей общей беде виноваты? «Отчего плачут маленькие дети, не умеющие сказать о себе? Отчего плачут звери и тучи?…»
Это вот: «и тучи» выдает в Галине Артемьева писательницу, которая вовсе не собирается ублажать нас с вами трогательными историями, хотя и делает вид, что собирается. Вопросы будут адресованы далеко «наверх». И ответы будут не так просты, как кажется той бабуле, которая приговаривает: «Чем больше узнаю людей, тем больше люблю зверей». Бабуля шутит. Звери – плюшевые. «Хитренькая игривая медведица… притворяется пчелкой в полосатых коричнево-желтых штанишках и такой же коричневой шапочке, из прорезей которой торчат кругленькие медвежьи ушки».
Ушки, штанишки, усики… Маришечка, Аллусенька… Бьюсь об заклад, лингвистка отлично знает, кого закладывает: «Дамочка, сидя на ветке, пикала: милые детки, птичка присела на кустик, птичка оправила бюстик…» Не верьте! Ни щебету суффиксов, ни плюшевым ушкам. Там другое. Там «вселенская катастрофа», которая обрушивается на живую медведицу, и она едва успевает вытолкнуть из берлоги медвежонка, учуяв приближение охотников, и лишь звуки битвы долетают до него: «треск ломаемых большой медведицей сучьев, ее рыдающие крики, хлопки…»
От Сетона-Томпсона, Джека Лондона тянутся дымки этих выстрелов ко временам владимовского Руслана, но нас в эту жуть не пустят, нас отвлекут, остановят все той же обманной, примиряющей улыбкой. Кишки выпущены, тела леденеют на морозе, и притом «никто ни перед кем не виноват… просто повеяло весной, и жизнь перехлестнула через край… Когда-нибудь это случается со всеми, и именно тогда, когда никто не ждет и не готов…»
«Это» – отнюдь не только проход охотников к берлоге или бой мартовских котов на дачной крыше. «Это» – приход советских танков в Прагу в 1968 году. «Это» – вселенская катастрофа, нависающая над цветочками…
Галина Артемьева работает тонким пером. «Пером вальдшнепа», как любили определять такой стиль в советскую эпоху.
Например. В советском детсадике ребенок рисует солнышко и домик. Ну и что? А то, что он рисует солнышко и домик – «когда все учатся рисовать флаг». Стало быть, это контрабанда. Глоток свободы. Начало очищения от всего того, «чем тебя вскармливают».
Бабка, которую всем этим вскормили два поколения назад, приносит внучкам книжку – вслух почитать; невестка запрещает: им это не надо! Книжка – «Ленин и дети».
Никак не реабилитируя агитширпотреб 20-х годов, хочу полюбопытствовать: чего же детишкам «надо»?
Надо – Чуковского. Что именно, не уточнено, но, думаю, «Мойдодыр» годится, а еще лучше «Тараканище». Только не дай Бог – дневники дедушки Корнея, где он восхищается лучшим учеником Ленина.
Должен сразу с уважением отметить последовательность Галины Артемьевой в отстаивании системы либеральных ценностей. Если цитируется поэт, то Бродский. Или Пастернак. Или Мандельштам. О последнем сказано: «Его убили».
Тут, пожалуй, рискну на некоторое уточнение. Мандельштама не убили – он умер на пересылке во Владивостоке, в бане, во время мытья. Несомненно, если бы не умер в бане, то умер бы позднее, в зоне, на Колыме, куда его должны были везти морем из Владивостока. Но все-таки: что значит «его убили»? Есть разница между смертью Блока, который умер в своей постели «от ужаса», и смертью Гумилева, который принял чекистскую пулю без всякого ужаса? Конечно, с определенной точки зрения все это «нюансы», а именно, с той точки зрения, что всех их «убила система»: и Блока, и Гумилева, и, конечно, Мандельштама.
Так вот: эта фронтальная борьба с системой и есть фундаментальная основа той либеральной системы ценностей, которую открыто, последовательно и честно отстаивает Галина Артемьева. И которую скрыто, непоследовательно и так же честно корректирует и незаметно расшатывает своим талантом.
С либеральной позиции фраза «Брежнев умер» – всего лишь «самый короткий анекдот» 1982 года, а большевики в 1905 году «наловчились все по-понятному объяснять». Про Брежнева анекдоты рассказывают у Галины Артемьевой отказники, которые его вообще видели в гробу в белых тапочках. Но прапрадед этих отказников 9 января 1905 года на площади перед Зимним дворцом действительно рисковал оказаться в гробу и сынишку своего (будущего прадеда отказников) с трудом спас, потому что вытолкнул «за ограду какого-то дома», – с ним-то большевикам зачем ловчить было: эта история пулями была писана у всех на глазах!
Разумеется, политики ловчат. Так ловчат, что другие политики только и ждут, когда эти словчат. Ну, скажем, расстреляли палестинцы еврейских спортсменов во время Мюнхенской олимпиады, – интересно, как выйдут из положения наши дураки-идеологи, сочувствующие палестинцам? Наверное, выдумают чушь какую-нибудь вроде того, что евреи сами этот расстрел спровоцировали, чтобы подставить палестинцев… Они и выдумывают, а герои Галины Артемьевой с удовольствием их, дураков, на этом ловят.
Все это, к сожалению, дела не только давно минувших дней, но и дней нынешних. А вдруг московские дома взрывают наши же спецслужбы, чтобы подставить чеченцев? Я на такие гипотезы могу ответить только словами Станиславского: не верю! Но подобным гипотезам Галины Артемьевой я вынужден «верить», потому что все эти дезы и дозы вправлены в художественное целое, в либеральную систему иллюзий и прозрений, вне которых характеры теряют ту убедительность, которая в них несомненно есть.
А есть она – потому что либеральная система воззрений – как и любая другая (в том числе и антилиберальная) – лишь «рамочная», защитная конструкция, внутри которой реализуется (или не реализуется) настоящая человеческая драма. Либерализм, как показали русские философы (не марксисты – идеалисты), – стартовое условие, разрешение высказаться, цепочка феноменов, за которой должна открываться онтологическая глубина, или, в пересчете на «художественную убедительность», – картина жизни.
Картина жизни – вот главная ценность рассказов и повестей Галины Артемьевой, нанизанных на «нежную» ниточку грустно-веселых историй про зверей-детей и про нас, людей.
Сквозной сюжет этой картины, можно сказать, лейтмотив ее – распад семьи. Исчезает отец, спивается мать. Или: исчезает мать, возникает тетя, берущая детей на воспитание. Или – что хуже – детей отдают в детдом. Или – еще хуже – какая-нибудь бездетная американка закупает в России сирот… А русские? Русские мучаются, выкручиваются, бедствуют и все время спрашивают себя: куда девается любовь?
Можно родить без любви, от заезжего гостя; сын вырастет, станет чужим, уйдет. Но и семья – не гарантия счастья. Обязательно появится змея-рузлучница, муж бросит, а не бросит, так измучает изменами. Не станет змеи-резлучницы – явится свекровь-разлучница, железобетонная, тупая. Мало того, что муж уйдет, – сын «продастся, как проститутка» ради успеха, ради хаты «с четырьмя ваннами». Так зачем рожать, зачем звать «еще одну несчастную в этот мир»?
Это – на всех концах социума: и там, где «четыре ванны», и там, где «курево, водка и грязь», вечный запах казармы, пивной и вытрезвителя. Отчаявшиеся богатеи сводят своих детей в надежде, что те родят жизнеспособных внуков, – рождается поколение выморочное, обреченное. Отчаявшиеся бедняки ни на что не надеются: эти новорожденных бросают. Воспитательница детдома, пытающаяся всучить американке лишнего ребенка, спрашивает: «Как это Господь Бог нас терпит?»
И опять: никто не виноват, просто у нас «жизнь такая», «деваться некуда». Дети изначально и непоправимо несчастны, а увидишь, как мамочка страдает, оттаскивая младенца к крыльцу детдома, – и поймешь, что взрослые еще несчастнее детей.
И что же, нет даже символического выхода из этой прорвы?
Есть. Символический. Мечта о счастье.
Какое же оно, счастье, в мечтах наших соотечественников?
«Лежать и смотреть в небо – вот и рай».
А кто накормит? А бог и накормит. «Пойдешь гулять и найдешь чемоданчик с миллионом».
Медвежонок, прирученный людьми (которые перед тем в лесу угробили его мать), следующим образом постигает жизнь людей:
«Они… все хотели бы зажить настоящей жизнью, только, в отличие от него, не чуяли, в какой стороне, за какими лесами находится та земля, для которой они и появились на свет, чтобы быть не понурыми и усталыми, а радоваться и наслаждаться. Они думали, что где-то живется лучше, и гордо отказывались обживаться там, где им было предназначено».