Чудовище — страница 2 из 3

-- Нет, это чудовищно! -- воскликнула Лидия Максимовна.

-- Напрасно вы возмущаетесь, -- улыбаясь сказал Астафьев, -- это так к нему идет, что отнимите от него все эти неожиданные сюрпризы, и он потеряет половину прелести.

-- В особенности в глазах женщин, -- добавил Гаврилов.

-- Будто бы женщины так нетребовательны! -- кокетливо произнесла Лабунская.

-- О да! -- пресерьезно отвечал Гаврилов. -- На эту тему я готов спорить с вами до бесконечности, но, чтобы быть кратким, сообщу вам, за что, например, меня любили больше всего.

-- Это интересно! -- с любопытством сказала Лабунская.

-- За мою грудь и спину, -- невозмутимо продолжал Гаврилов, -- если вы когда-нибудь увидите, вы ужаснетесь: все покрыто густой шерстью, как у медведя.

Получился эффект, неожиданный даже для Астафьева, который побледнел и не находил слов. Лидия Максимовна неестественно расхохоталась и закричала:

-- Ужасный человек! Чудовище! Убирайтесь с глаз моих!

Гаврилов спокойно повернулся и медленно, прихрамывая от ревматизма, побрел к курзалу.



IV


Гуляя до поздней ночи, Астафьев и Лабунская разговорились и сначала узнали друг о друге много биографических подробностей. Потом Астафьев прижимал руки к сердцу и звонким, высоким голосом ораторствовал на свою любимую тему о банальности окружающего и о том, что если бы он был поэтом, то искал бы мотивов не в жизни, а где-нибудь вне ее.

-- Знаете, -- говорил он, прислушиваясь к своему голосу, -- жизненные положения так избиты, что даже самые умные, самые талантливые люди принуждены на каждом шагу делать пошлости. Я думаю, что прежде всего необходимо отрешиться от предрассудков, а главное, не лгать перед самим собой. Иначе мы всегда будем ходить проторенными тропинками. Вот, например, Гаврилов. Ей-богу, в конце концов это очень хороший и честный человек.

-- Ах, Владимир Николаевич, только не Гаврилов. Это что-то ужасное. Возьмите один его цинизм, неуважение к женщине.

-- Вы ошибаетесь, -- возразил Астафьев, -- нельзя поклоняться тому, чего не уважаешь. А для Гаврилова женщина -- все.

-- Вы полагаете? -- задумчиво спросила Лабунская.

-- Я уверен в этом.

-- А я вам, кажется, не рассказывала, как мы с ним познакомились? Не успела я приехать сюда и устроиться в номере, как он подошел ко мне в столовой, отрекомендовался и сказал: "Судя по вашему костюму и жизнерадостному личику, вы намерены заниматься флиртом. Самый неотразимый человек здесь -- я. И я вам искренне советую начать с меня, не теряя времени". Каков?

-- Это на него похоже, -- сказал Астафьев, -- и вы заметьте главное: тут нет ни капли рисовки.

-- Да, но это слишком однообразно и может скоро наскучить.

-- А вы боитесь скуки? -- спросил Астафьев.

Хорошенькое личико приблизилось к нему в упор, а бархатный голос сказал:

-- Пока я с вами, я от нее застрахована.

Ходили долго, говорили без умолку, и Астафьев уже начал чувствовать близость заветного творческого момента -- еще немного, и он заговорит языком богов, а Лидия Максимовна услышит то, чего никогда не слышала раньше.

-- Вы спрашиваете, в чем счастье? -- говорил он звенящим голосом. -- Счастье в одиночестве, потому что только одиночество не банально. Одиночество -- это близость к Богу, тихое и глубокое соединение с тайнами жизни. Не этой жизни, которая кругом нас, а той, которой мы не замечаем, которая существует помимо нас, прекрасная, полная чудес, полная новых, еще не доступных нам видений и звуков. Эта жизнь на той границе, где наслаждения и муки -- одно. Она не "по ту сторону добра и зла"... тут уже не место ни добру, ни злу, ибо жалкими человеческими понятиями вы этой жизни не определите. Уйти, уйти дальше от людей -- и вы узнаете наслаждения, ради которых стоит умереть.

Он говорил красиво и долго, прислушиваясь к своему голосу, и все время чувствовал, что Лабунская очарована, что для нее, как и для него, эта темная беззвездная ночь, знойный ласкающий воздух, и аромат степи, и самая гармония его речей сливаются в одно требование счастья и неизведанных восторгов.

-- Довольно, довольно, -- почти пела Лабунская, прощаясь с ним у веранды курзала, -- я вижу, что вы не только поэт, но вы -- человек опасный, вас надо бояться, и гораздо больше, чем неотразимого Гаврилова.



V


Весь следующий день, до самого вечера, у Астафьева болела голова, он сидел у себя за столом и тщательно вырисовывал акварелью довольно сложный орнамент: странные цветы, далекие лиловые и палевые горизонты и женщин в виде привидений, сливающихся с облаками. Творческий червячок присосался к сердцу еще со вчерашней ночи, и Астафьеву казалось, что два-три мазка, два-три сочетания пятен приблизят его к неведомой красоте. В пять часов он послал за себя в библиотеку стражника Фытова, который, в восторге от оказанного ему доверия, с торжественным и даже важным видом менял и записывал книги.

Когда уже смеркалось, Астафьев вдруг увидал у своего окошка старого калмыка Мукобэна, ночного караульщика курорта.

-- Барин, барин, -- уморительно жестикулируя и строя гримасы, говорил калмык, -- сад ходил, скорей ходил... там, беседкам, молодой барыня вашим высокопревосходительством видеть хочет... Бог высоко -- царь далеко... куда пойдешь? Мукобэн бедный человек, Мукобэн денег мало... шесть сыночков кушать хочет. Бог высоко -- куда пойдешь?

Астафьев дал ему немного мелочи и быстрыми шагами направился в сад. По дороге он встретил Гаврилова и хотел избежать его, но тот сам остановился, взял Астафьева за рукав и сказал:

-- Подождите. Вижу по вашим глазам, что вы идете к Лидии Максимовне. Если так, и я с вами. Ужасная скучища, батенька! Как вам угодно, но от меня вы не отбояритесь, да и я для вас обоих человек нужный. Вчера вас вдохновляла природа, а сегодня буду вдохновлять я.

Лабунская сидела на ступеньках беседки в белой шелковой косынке, прикрепленной у волос двумя большими красными розами.

-- Веду к вам вашего ученого поэта, -- закричал Гаврилов издали, -- но так и знайте, сегодня мы -- трио, и ваш дуэт не состоится. Сначала вы прослушаете мой поэтический репертуар, а потом я буду играть вам на виолончели.

И весь вечер он играл и декламировал великолепно и с такой выразительностью и глубиной, что у Астафьева от восхищения шевелились волосы на голове, а Лидия Максимовна, сидевшая с ним рядом, разнежилась и придвинулась к нему близко-близко. И оба были рады, что не нужно ни говорить, ни видеть друг друга, а только впивать в себя эти могучие, дерзкие звуки, властно и коварно бьющие по нервам.

Потом случилось что-то необъяснимое. Гаврилов оборвал романс на половине, взмахнул смычком, захлопнул виолончель в футляр и, холодно бросив им "спокойной ночи", быстро ушел к себе. Астафьев и Лидия Максимовна, как бы загипнотизированные, не удивились, а молча поднялись и прошли в сад. Публика уже расходилась по номерам, только один караульщик Мукобэн, постукивая изогнутым железным прутом вместо палки, ходил взад и вперед по главной аллее.

Снова Астафьев мчался на любимом коньке в бесконечность, а Лабунская, опираясь на его руку, жадно слушала. Ораторствуя, почти импровизируя, он, помимо воли, чувствовал, что рядом с ним -- женщина обольстительная, свободная, не любящая мужа, и это затуманивало его голову, он говорил глухим голосом, а она тяжело дышала, глядя на него расширенными, глубокими и влажными глазами. Она молчала, и он был уверен, что она думает о загубленной молодости, скучной, бессодержательной, ничем не согретой, и о тех минутах, которые прошли и могут не повториться. Сидя на скамейке, Астафьев тихонько гладил руку Лидии Максимовны и говорил, что избитые формы жизни не дают полного счастья, а земные наслаждения оставляют по себе осадок, подобный кофейной гуще. У молодой женщины было грустное лицо, блестящие от слез глаза, и Астафьев думал, что она растрогана его речами. Поэтому, прощаясь с ней, он говорил ей медленно и нежно, как бы желая ее утешить:

-- Моя добрая, хорошая Лидия Максимовна! Я рад за вас. Да, искренне рад. Если вы не выпили полной чаши любовных радостей, то хорошо сделали. Любовь такая, какую проповедует Гаврилов, слишком материальна и ничтожна, а другой любви не бывает.



VI


Лет через пять, припоминая последние дни своего короткого знакомства с Лабунской, Астафьев не мог объяснить себе, как это он, серьезный человек, приват-доцент, а тогда кандидат университета, пишущий ученые трактаты и читающий лекции по психологии, -- как он мог так глупо обмануться? Теперь он легко объяснил бы себе и грустную улыбку, и влажность глаз, и даже каждое движение Лидии Максимовны, а тогда он был еще молод, горяч, и то, что случилось, было так невероятно и так далеко от поэзии, что он уехал из курорта с потрясенным сердцем.

После вечера с пламенной музыкой Гаврилова и разговорами о любви и счастье Астафьев целыми днями сидел у себя за столом, читал поэтов и набрасывал акварелью необыкновенные цветы и женские головки. Гаврилов проходил мимо его окна то один, то с Лидией Максимовной, и Астафьев был убежден, что их лица, улыбающиеся, обращенные к нему с предупредительно-участливым любопытством, ничего не выражают, кроме почтительного интереса к его уединению. Вечерами, слушая музыку Гаврилова и сидя рядом с Лабунской, он испытывал прилив художественной чуткости и любовался бледным личиком с устремленными куда-то в глубину, ясными как небо глазами.

И потом, в один томительный и знойный полдень, вдали от курорта, увидав их в живописном уголке заглохшей рощи, Астафьев чуть не сошел с ума...

Гаврилов сидел на куче сухих веток, с гордо приподнятой головой и мрачно опущенными усами, а Лидия Максимовна стояла перед ним на коленях, целовала ему руки, вся трепетала и говорила голосом, в котором слышались обожание и слезы:

-- Мое милое чудовище! Мой прекрасный, сильный...

Целый день Астафьев не знал, куда ему деваться от мучительного стыда за Лидию Максимовну, за свои возвышенные речи о счастье и за поруганное женское достоинство.