Правда, иногда Елене и впрямь казалось: жизнь тела кончена. А если и не кончена, то будет продолжаться хмуро, вяло: еда, постель, прислуга на утренний час, казначей и счетовод на вторую половину дня; забота о спортивных занятиях сына, родившегося через шесть лет американской жвачно-размеренной жизни, сына, которого она обожала, но и сожалела иногда о том, что это сын Павла.
Все изменилось внезапно. Резкий, скрежещущий поворот американской суши в сторону России был похож на великий тектонический сдвиг. Поворот был таким головокружительно-дерзким, что едва не лишил Елену рассудка.
«Чукотан, Чукотка! Промораживающий до костного мозга, но и рождающий молодящую выпуклость жизни, доводящий до ошеломляющих всплесков экспрессии ледяной рай! А сильно южней – горбатый и светлый, ни с каким другим городом земли не схожий Владик… А эти, америкосы… Что они знают о посмертной силе, хранимой в океане, о смиренной жизни во льдах? Что знают о жизни-смерти, похожей на сладкое, мгновенное и, к великому горю, кратчайшее вознесение, впервые приподнявшее ее над землей на углу Светланской и Суйфунской в чудесном Владике?..»
Летним сияющим днем Елена пришла к Павлу в контору на Рашен-хилл, на Кривую улицу, как она звала ее, и попросилась на Аляску, в городок Ном.
– К иконе Святителя Николая Мирликийского приложиться хочу…
Павел, сам себе удивляясь, жену-прислугу в неблизкое путешествие отпустил. Елена сходила еще раз в любимые места: на Фишерман Уорф, полюбовалась на Золотой мост, на черно-палевых калифорнийских морских львов, выталкивавших упругое тело прямо на Рыбную набережную. Собачьи морды крупных секачей при этом улыбались, головы покачивались в такт океанским волнам, чуть шевеля бурыми индейскими хохлами на голых черепах. Все кончится хорошо, успокаивали морские млекопитающие…
Вечером того же дня по железной дороге она отправилась в Ном. Добравшись до православной часовни, где когда-то помогли не сорваться с катушек, не сбрендить с ума, помогли забыть всё ради тогда еще неведомого ей долга, Елена Дмитриевна за несколько сот долларов, припасенных на черный день, выправила нужные документы и через восемь суток взошла на последнюю в той навигации шхуну, шедшую в Петропавловск с заходом в Анадырь, бывший пост Ново-Мариинск.
Перевалил через свою половину 1938 год…
Американка в Анадыре
Следователь Э-кин ошалел, устал. Он замудохался хлестать вздорную американку по щекам. Следователь был рыж, короткопал и сиял как медный грош. Непрестанно веселясь, он не понимал упорства старых и дряхлых. Он радовался и ликовал обезвреживанию ненужных в искрящем сталью государстве, отколотых от хода истории людишек.
– Эт еще только для начала, – посмеивался он. – Мы здесь собственных шпионов не знаем как извести. А тут к нам из Америки плывут и плывут шпионить! Поэтому – сразу: сказки про поиск могилы оставь, дура. Никто никогда ее не видел и никогда не отыщет. Рассказы про перстень-печатку тоже брось. А вот расскажи-ка ты мне другое: свекор твой Бирич деньги Временного Приамурского правительства где-то схоронил. Имущество его перед расстрелом конфисковали. Но ведь почти не оказалось имущества! Да и расстрел командиры Первой Забайкальской стрелковой дивизии провели как-то спешно… Где белая казна, сволочь? Ты ведь за ней приехала? Лучше скажи по-хорошему… Отпущу, если не соврешь. А Мандриков твой, которого ты тут расписываешь как горячего борца, он ведь бандит, да-а-а, бандит. Есть показания Клещина, есть показания Перепечко. Еще тридцать третьего года показания! Хочешь, зачитаю? Оно, конечно, не положено, но уж постараюсь, раз нужно. Я тогда стажером был. Помогал вести дело. Сейчас схожу за выпиской. А ты посиди тут спокойно. Дай-ка отвяжу тебя от стула…
Лето чукотское, лето трепетное и быстролетное, кончалось. Только сейчас, во время отлучки рыжего следователя, Елена поняла, зачем был проделан неблизкий путь из города святого Франциска в заштатный Анадырь.
«Простить приехала. Вечное прощение – что в жизни слаще? Он предал, а я, не выставляясь, не театральничая, не на словах, а сердцем – его прощаю. Узнаю, где захоронен, узнаю, все ли перстень на пальце, поговорю с Чукотаном… Он, он мелькнул сегодня на пристани!»
– Вот она, выписка из следственного дела, читай!
Елена, усмехнувшись, сильней сожмурила веки.
– Не хочешь? Кокетствуешь? Старовата уже, а туда ж… Хотя, может, и не так уж ты старовата, Леночка... Гибкая, я смотрю. И волосы аж сияют…
Следователь еще раз обвел Елену взглядом. В серо-зеленом американском платье под светлым дорогим макинтошем, в крохотной, невиданной в Анадыре шляпке, так и не слетевшей с головы во время ударов, видно прикрепленной к волосам шпильками или резинкой, она смотрелась вырезкой из журнала «Кино и жизнь». Только вот киноблеска глупецкого у нее в глазах не было. Следователь крякнул.
– Называйте меня Елена Дмитриевна, молодой человек. В девичестве я звала себя графиней Чернец. Так и запишите: мнимая графиня приехала свергать в Ново-Мариинске, то бишь в Анадыре, советскую власть.
Следователь захохотал во все горло. Ему вдруг стало легко и удобно с этой дурой-американкой, плохо себе представлявшей возможности следственных органов. Внезапно перестав смеяться, он спросил:
– Знаешь, скольких графинек, и мнимых, и настоящих, мы тут к стенке поставили? Тоже хочешь?
– Хочу, пожалуй.
– За Расею, дурочка с переулочка, пострадать думаешь?
– Скорей, за Новороссию. А еще – за революцию снегов, за рай на земле, за Мандрикова Михаила Сергеевича – тоже…
– Он же тебя предал! Растоптал и на смерть послал, недоразвитая ты наша американочка!
– Именно за любовника-предателя к стенке я и пойду. Так, знаете, восторгу больше. Не за вас же, уважаемый, мне к стенке топать…
– Повторяю в сотый раз: Мандриков ваш – бандит! Я дело для чего из архива доставал? Вот и нарочно для жен американских тупых капиталюг прочитаю:
«… следственное дело участника анадырских событий 1920 года И. Перепечко… Арестован в 1933 году». Ну и так далее… А, вот!
«По словам Перепечко, причиной антиревкомовского переворота в январе – феврале 1920 года были отнюдь не идеологические разногласия, а бессудные расстрелы коммерсантов Смирнова и Малкова, произошедшие, как показал Перепечко, в первых числах января 1920 г.
“Я сам и другие ревкомовцы, мы говорили: если у нас революционный комитет, то так ревком делать не должен. Без ведома общего собрания, граждан и суда не должен производить никаких расстрелов. И мы решили этот революционный комитет переизбрать и выбрать новый комитет, поставив его работу в нужные рамки. Однако Михаил Мандриков, предупрежденный о переизбрании революционного комитета, нам ответил: “Я власти не отдам до тех пор, пока вы не перешагнете наши трупы”».
– Не ваш ли труп, бесценная наша Елена Дмитриевна, он уже тогда переступить собирался? Молчите? Улыбаетесь? Идиотку из себя корчите?! Ладно, почитаю еще эту сказочку про красного бычка и белую телочку. Про банду Мандрикова прочитаю... Именно Перепечко чуть позже предложил: «…революционный комитет взять на выморозку, но с таким расчетом, чтобы живыми они остались». Вижу, насчет выморозки, то есть пыток холодом, вы меня поняли… Ну дальше, как знаете, случился штурм ревкома. Колчаковцы и примазавшиеся к ним местные штурмовали!
А вот что произошло до выморозки и до расстрела. Этот самый Перепечко показал: «…после того как ревкомовцы без боя сдались, их допрашивала выбранная комиссия из шести человек, но вынести решение по делу арестованных она отказалась. Тогда дело было передано на решение общего собрания селения Анадыря, на нем присутствовало пятьдесят-шестьдесят человек. За предложение о том, чтобы арестованных членов ревкома, всего в количестве пяти человек, нужно расстрелять, было проголосовано единогласно».
– Брешет ваш Перепечкин! Брешет как псина! Был бой! А вот собрания такого не было! Собрались от силы десять-двенадцать человек, покалякали о том о сем, ничего не решили и разошлись. А расстрелять их – и в первую очередь Мишеньку – велел полковник Струков. Потому что Мандриков не открыл ему, где находятся конфискованные доллары. Вот вы бы Струкова и допросили. Он ведь ваш классовый враг, так чего ж и не допросить?
– Ну сам-то Перепечкин, как вы изволили выразиться, утверждал, что в голосовании не участвовал, так как стоял на посту, охранял, мол, арестованных… А все-таки добавил: «… но я лично также был за то, чтобы расстрелять пятерых (в начале расстрелянных было четверо) арестованных, именующих себя членами ревкома». Тогда же был избран новый совет во главе с Рыбиным, жители от него потребовали впредь «крупные дела разбирать на общем собрании».
– Рыбин сволочь, в Мишеньку он стрелял, я точно знаю. И тоже не из-за идейных разногласий! За свои деньги, собранные за год с вырубщиков угольных копей, дрожал он…
– Допустим, Рыбин, допустим, сволочь. А деньги-то, где они? Но пойдем дальше. Тем более что дальше Перепечко говорит о том, что ревкомовцы действительно не знали о приговоре, его от них скрыли. И клялся матерью: в арестованных стреляли все одновременно, значит, и Рыбин, которого вы тут сволочью обругали, стрелял тоже. Все, кроме самого Перепечко. Правда, помог другой участник расстрела Львов Иван. Он перечислил тех, кто в расстреле участвовал, и даже добавил, сердешный: «Я лично дал по ревкомовцам два выстрела, в кого мои пули попали, не знаю. А только стерпеть их бандитизма и любви к денежным средствам – не мог».
А еще Перепечко, все в том же тысяча девятьсот тридцать третьем году, говорил: «…именующие себя членами ревкома во главе с Мандриковым – это был не ревком, а какая-то банда разбойников, которые хотели ограбить казну, и в настоящее время я, Перепечко, не верю, что это был ревком…»
– Так где она, казна? По-хорошему спрашиваю, Елена… ммм… Дмитриевна. Где деньги Мандрикова, где золото старого Бирича?