Чукотан — страница 12 из 13

– Вот вы, оказывается, какие слова знаете. Но это и правда так! Я от одного ученого-востоковеда во Владике давно еще слышала: революция – пещерная архаика, рядящаяся в модную одежонку! Так он сказал…

– Вот и я кое-что про это читал. Но ты лучше не читанное, лучше вырвавшееся из сердца слушай: что революция, что контрреволюция – одна сатана! А ты их – простила. И сладко тебе, и хорошо. Только ведь прощение – это всегда и прощание…

– Это как еще?

– А так: простив, избавляешься от страшной тяжести, с ней прощаешься и… переходишь к легкости легкой, легкости маловесной, одними сожалениями о потере обид и зла отяжеленной! Ты здесь и появилась, чтоб легкость легкую и спрятанную в ней горечь сожалений тут, у нас, изведать! В этом твоя неправедная праведность…

– Ух ты! А что? Может, и так. Может, для того в пыточную вашу Совдепию и ехала. Только не решила еще: тут мне умирать или в другом месте?

– Ты Совдепию зазря не ругай. В ней смысл тоже есть… У Бога-Жизни много смыслов на всякое дело припасено. А мы едва-едва один смысл – тот, что сверху, как чулочек, натянут, – понимаем. Да и жизнь, она везде есть. И почти везде одинакова. Давно по всему миру жизнь – копейка. Но только та жизнь копейку стоит, которая с данной от Бога судьбой не смогла себя совместить. Бог – это надрыв и озарение! В них-то он всегда присутствует. А люди многие озарение от себя гонят. Да и надрыв тоже гонят. Со-творением собственной жизни, по линиям судьбы предначертанной, не занимаются. Живут по ранжиру, без любви, на голом параграфе спят, едят и нужду справляют. Ты не такая. Судьба твоя, от Бога данная, с жизнью правильное совмещение имеет. Хотя, наверное, другие про тебя думают: идиётка! Америку покинула, в Совдепию приплыла… А я вот чую: в озарении жизнь оставшуюся проживешь… Ну а если возвращаться в Америку вздумаешь – не через Петропавловск. Дуй через Владик! Выкван Иваныч тебя проводит…

 – Через Владик! – Елена от радости приподнялась и сразу рухнула на постель: рука и висок нестерпимо болели. Тут же лопнул в глазу какой-то сосуд и в бело-красном мигающем свете она увидела угол Суйфунской и Светланской, вспомнила смешную вывеску «Военно-офицерские вещи Дворкина» и здесь же, рядом с Первой классической гимназией города Владивостока, почти на ступенях ее, – молодого изысканного японца в траурном белоснежном костюме. Японец пел, выводя русские слова со всей ненавистью любви, на какую был способен. Пел чисто, звонко, как поют свою короткую песню громадные, желтовато-белые птицы-самоубийцы:


Там, где багррряное солнце встает,

Песню матрос на Амуррре поет…


Амур-река выливалась изо рта его бурно, страстно, а потом – широко, спокойно. С той же спокойной страстью японец выхватил из внутреннего кармана кривой нож, ударил себя меж застегнутых пуговиц, а потом повел глубоко вошедшим ножом наискосок по животу – вниз, вниз…

Молодой японец – не яростью, не ножом, а спокойной, где-то в уголках губ таившейся страстью – напомнил Выквана. Елена встряхнулась. Рука и бок жутко болели. Сквозь боль она улыбнулась скитнику:

– Вот за Владик тебе – особая моя благодарность…

– Помогу, помогу с Владиком, не сомневайся! Даже тела твоего взамен не потребую! А хотел потребовать, хотел воспользоваться.

– На, возьми. – Елена откинула одеяло из шкур, кожа над коленями засветилась атласисто. – Для любви никакой частички тела не жалко.

– Нету. Не надо мне. Перегорел. Иванычу оставь. Чувство у него к тебе имеется. Написал мне тут как-то в письме мудрый человек: «Истинная и деятельная любовь свидетельствует любящему о его божественном происхождении». Так что обрастай здоровьем, как зверь новой шкурой. Через три дня к тебе буду… А через четыре – вернется Выкван Иваныч. У него отпуск, слышь ты, кончается. Он тебя и сопроводит куда надо.

Недалеко, в зарослях карликовых кустов ольхи, крикнула белая куропатка. Крик ее, низкий, раздражающе-бабий, кликушеский, заставил Елену вздрогнуть.


Выкван-Чукотан приехал, как и обещал скитник, через четыре дня. Все эти дни за Еленой ухаживала немая якутянка. Накануне приезда Выквана якутянка исчезла. Скитник тоже не появился. Елена с Выкваном задержались в полудоме-полуяранге всего на четыре часа.

Не воображаемая, а предметная, осязаемая любовь сперва давалась туго. Выкван оробел, был замкнут, молчал, по временам стискивал зубы, почти плакал. Елена утешала, отогревала как могла. Наконец, рыкнув медведем, он обхватил и стиснул ее, как ребенок стискивает дивную, хрупкую красоту, еще не зная по-настоящему, что с ней делать, и, укусив плечо чуть пониже глубокого синеватого шрама, медленно и властно повел засветившуюся кожей красавицу по узкой, единственной тропке прерывистой плотской любви, возникающий меж телами так же странно и дико, как возникал перед первыми поселенцами рая над бездонным ущельем злобновато-веселый мир…


Снова пешком – Елена, накинув башлык, в летней кухлянке, сшитой из легких, почти прозрачных шкур, Выкван-Чукотан в синей фуфаечке и смешных шароварах, с морским биноклем на шее – двинулись они неведомо куда. Выходя, Ёлка-Ленка спросила:

– Мы во Владик?

– На Уэлен.

– Скитник сказал, во Владик.

– Нельзя туда. Рыжий твой шифровку в особый отдел уже послал: встретят как положено.

– А в Уэлене что?

– На лодке, в Америку. Перевезут тебя. Я с эскимосами договорился. И погранцы глаза закроют. Не утонешь – жива будешь. Ветер пока не злой.

– Что такое Уэлен? Где это?

– Уэлен – черная земля. Черные бугры, скалистый обрыв. И вода там черная. Хлюп-хлюп, все черней, черней!

– Не хочу в черную воду, я здесь, с тобой, останусь!

– Тут тебе сразу и конец. А даже если не конец? В рыбколхозе работать будешь? А в Америке – вспоминать меня сможешь…

– Не смогу я теперь без тебя… Черная земля, черная вода, Уэлен, Уэленище проклятый…

– Не проклятый. Жизнь возвращающий. Черная вода – хлюп-хлюп! Глядишь, жизнь к тебе и возвратится…


Зяблу́х

 В конце марта 2017 года в Анадыре разыгрался страшный буран. Несколько не убранных вовремя машин стало тут же заваливать снегом. Укрывшиеся от бурана близ памятника первому ревкому Чукотки паренек с девчонкой услыхали вдруг странные звуки. Только что они, держась за руки, выпрыгнули из музея, где паренек показывал веселой подружке перстень-печатку и простреленную рубаху Августа Берзиня.

Про перстень паренек сказал: в музее – безвреден, а вот тем, кто его на палец напяливал, много горя принес. Рассказал еще, что прадед его, родившийся в 1910 году, знал и Берзиня, и Мандрикова, с чьего пальца, откопав труп в вечной мерзлоте, в 1963 году перстень и сняли. Прадед был наивным, доверчивым, помогал обоим ревкомовским. Правда, через много лет история с ревкомовскими и одной из их спутниц чуть для него не закончилась арестом. В 38 году прадеда вызвал начальник погранотряда, не стыдил, не корил, просто сказал:

– Знаю все про тебя, Выкван Иванович. И про красавицу твою невозможную, и про то, что называла она тебя Чукотан, и что отвез ты ее на Уэлен, где она куда-то пропала, тоже знаю, доложили. Только я тебе верю. Ты наш, советский человек. Не мог ты быть в двадцатом году пособником белобандитов, даже по возрасту не мог! И до Америки тебе дела, как мне до марсиан. А все ж таки надо тебе скрыться. Иначе припрут – и в лагерь. Или лучше… Переведем-ка мы тебя в Среднюю Азию. В тамошний один погранотряд…

Про Чукотана и впрямь забыли. Жалобе какого-то Э-кина ходу не дали. И служил прадед в жарких местах, а потом ушел на Великую войну и вернулся с нее увешанный медалями, хоть и без руки.

Девчонка паренька почти не слушала, потому что пугал ее не однорукий прадед, а едва уловимый метельный голос:

– Зяб…лл… Зяблл… ух…

Сгоревший, сработанный дух – как тот керосиновый выхлоп, как сизый газок тарахтящего байка – взлетел в метельный час над Анадырем!..


Бывший пост Ново-Мариинск теперь куда как чище, местами веселей. Давным-давно никого на льду Казачки не расстреливают, давно не пугают друг друга земляным китом, выбирающимся на поверхность из вечной мерзлоты во времена мятежей-смут, грубо и страшно переступающим шестью бронированными лапами.

От этой «нерасстрельности», от этой сдержанной красоты дух Зяблух раздраженно передергивает громадными плечами. Медвежья морда его наливается сизо-серой призрачной кровью. Он летит от Верблюжьей сопки и сразу двумя ветрами поворачивает к памятнику первым ревкомовцам. И у его подножия, урча, как пес, стихает. Потому что чует: его бесконечное существование, его беспрерывное шатание «меж двор» можно преодолеть только одним – слиянием с кем-то живым! И лучше всего слиться с Еленой небесной, которую он променял на любовь к революции, от простоватости души послал переговорщицей, которую могли, а может, и должны были тут же кончить…

Длится и никак не закончится март 2017-го. И от такой досадной недоконченности природной и человеческой истории вокруг памятника первым ревкомовцам начинается дикая круговерть! Дух Зяблух пытается войти в себя каменного. Опять и снова хочет стать подручным машиниста на крейсере «Олег», а потом председателем ревкома Безруковым-Мандриковым… Но ему это не удается, опять и снова рассекается он метельным телом о постамент, и рычит, и воет нечленораздельно, и сорит звуками, в которых иногда слышатсяи слова человеческие вроде таких: «не бандит… ревлюцнэр… кооп-матрос».


И паренек с девушкой, укрывшиеся от бурана за памятником, этой метельной речи верят.

Длится март 2017-го, длится и никак не перетечет в апрель. И от этой дикой зимы, от этой ворчащей метели появляются то там, то здесь малые снежные смерчи. Но только все они просто ничто, когда рядом появляется дух Зяблух!

Видом Зяблух огромен и дик, как полукилометровый сгусток пурги, отслоившийся от основного метельного тела. Короткомордый и горбатый, как пещерный медведь, но не бурый, а сизо-серый, громко клацает он ледяными когтями-ресницами. Когти – ресницы верхние, когти – ресницы нижние! Он – человек-пурга. Он – надувной, раскинувшийся метельным телом на сотни метров человек-медведь! Он устал и неслыханно одинок. Другие низкие и высокие духи, витающие над Чукоткой, резко пикирующие вниз и в сторону при виде церкви или поклонного креста, его к себе и на пушечный выстрел не подпускают.