ет, не разум, а мифология, мифология же требует веры.
Что избрать? Какой-то голос подсказывает мне, убеждает меня, что я не смогу порвать со своей эпохой, не совершив подлости, не признав себя рабом, не отрекшись от моей матери и моей правды. Я мог бы сделать это, мог бы связать себя обязательством чистосердечным, но не абсолютным, лишь если бы был христианином. Не будучи им, я обязан идти до конца. Но идти до конца – значит избрать историю во всей ее полноте, а с нею убийство человека, раз уж без убийства человека истории не бывает. В противном случае я – всего лишь свидетель. Вот в чем вопрос: могу ли я быть только свидетелем? Иначе говоря: имею ли я право быть только художником? Я не могу в это поверить. Если я не совершаю выбора, мне нужно молчать и признать себя рабом. Если я совершаю выбор, идя и против Бога, и против истории, я становлюсь свидетелем, который дает показания в пользу чистой свободы и которого история обрекает на гибель[13]. Сегодня мой удел – молчание или смерть. Если я решу сделать над собой усилие и поверить в историю, моим уделом станут ложь или убийство. Или религия. Я понимаю тех, кто предается ей слепо, дабы избежать этого безумия, этой нестерпимой боли (да, поистине нестерпимой). Но я не могу этого сделать.
Вывод: имею ли я право, оставаясь художником, все еще приверженным свободе, пользоваться преимуществами, которые дает эта профессия, – такими, как деньги, известность? Ответить мне было бы несложно. Бедность позволяла и всегда позволит мне, если я виновен, по крайней мере не стыдиться своей вины и не терять гордости. Но должен ли я обречь на бедность моих детей, отказать им даже в том весьма скромном достатке, который я им обеспечиваю? И верно ли я поступил, взяв на себя в этих условиях самые простые человеческие обязанности и тяготы, например став отцом? Если идти до конца, имеем ли мы право рожать детей, совершать то, что предписывает человеческий удел[14], если не верим в Бога (добавить промежуточные рассуждения)?
Как легко стало бы мне, если бы я поддался ужасу и отвращению, которые внушает мне этот мир, если бы я еще мог поверить, что призвание человека творить счастье! По крайней мере молчать, молчать, молчать до тех пор, пока я не почувствую право…
Исправленное творение.
Во время оккупации: сборщики лошадиного навоза. Сады в предместьях.
Сент-Этьенн-Дюньер: Рабочие в одном купе с немецкими солдатами. Пропал штык. Солдаты не выпускают рабочих из купе до самого Сент-Этьенна. Верзила, которому нужно было сойти в Фирмини, злится до слез. На лице – печать усталости и, что еще мучительнее, унижения.
Нас заставляют выбирать между Богом и историей. Отсюда это непреодолимое желание выбрать землю, мир и деревья, хотя я и знаю наверняка, что человеческое существование не исчерпывается историей.
Всякая философия самооправдание. Оригинальной была бы только философия, оправдывающая другого человека.
Против ангажированной литературы. Человек не только общественное существо. По крайней мере он властен над своей смертью. Мы созданы, чтобы жить бок о бок с другими. Но умираем мы по-настоящему только для себя.
Эстетика бунта. Тибоде о Бальзаке: «Человеческая комедия» это подражание Богу-отцу». Тема бунта, попрания законов у Бальзака.
80 процентов разводов у репатриированных узников. 80 процентов человеческих привязанностей не могут вынести пятилетней разлуки.
Тома: Э-э… о чем это я говорил? Ладно, сейчас вспомню… В общем, Рупп мне сказал: «Так вот, я менеджер боксера. И хотел бы работать еще и с художником. Так что, если хочешь…» Я-то не хотел, я люблю свободу. Но потом Рупп предложил мне перебраться в Париж. Я, конечно, согласился. Он меня кормит. Снял мне номер в гостинице. И платит за меня. А теперь заставляет работать.
X. Скромная и милосердная чертовщина.
Трагедия о проблеме зла. Лучший из людей обречен на вечные муки, если служит только человеку.
«Мы любим людей не столько за добро, которое они сделали, сколько за добро, которое сделали мы им». Нет, в худшем случае мы равно любим их и за то, и за другое. И в этом нет ничего плохого. Естественно, мы признательны тому из них, который позволил нам хотя бы ненадолго сделаться лучше, чем мы есть. Так мы чтим и одобряем лучшее представление о человеке.
По какому праву коммунист или христианин (если ограничиться почтенными формами современной мысли) стали бы упрекать меня в пессимизме? Ведь не я изобрел земные страдания и ужас Господнего проклятия. Не я постановил, что человек не способен спастись самостоятельно и что в своем ничтожестве он может надеяться в конечном счете только на милость Божию. Что же до пресловутого марксистского оптимизма, позвольте мне посмеяться над ним. Мало кто из людей зашел так далеко в недоверии к себе подобным. Марксисты не верят ни в убеждение, ни в диалог. Буржуа не превратишь в рабочего, а экономические условия исполняют в их мире роль рока, еще более страшного, чем Божественное своеволие.
А г-н Эррио и публика из «Анналов»!
Коммунисты и христиане скажут мне, что их оптимизм шире, что он возвышается над всем остальным и что в Боге или в истории – смотря по тому, кто говорит, – диалектика находит удовлетворительное завершение. Так же могу рассуждать и я. Христианство пессимистично применительно к отдельному человеку, но оптимистично применительно к судьбам человечества. Марксизм пессимистичен применительно к судьбам человечества и человеческой природе, но оптимистичен применительно к ходу истории (его противоречие!). Я же скажу о себе, что, будучи пессимистом по отношению к человеческому уделу, я оптимист по отношению к человеку.
Как могут они не видеть, что никто еще не был исполнен такого доверия к человеку? Я верю в диалог, в искренность. Я верю, что они ведут к психологической революции, не имеющей себе равных, и проч., и проч….
Гегель. «Только современный город предоставляет уму почву для самоосознания». Показательно. Эпоха больших городов. От мира отрезали часть его истины, источник его постоянства и равновесия: природу, море и проч. Сознание живет только на улицах!
(Ср. Сартр. Все современные философии истории и проч.)
Бунт. Человек стремится к свободе, но впадает в обычное противоречие: сам убивает и дисциплину и свободу. Революция должна смириться со своим собственным насилием или погибнуть. Следовательно, она не может остаться незапятнанной: или кровь, или расчет. Мое стремление: показать, что логика бунта отрицает кровь и расчет. И что диалог, доведенный до абсурда, дает хотя бы один шанс остаться незапятнанным. – С помощью сострадания (страдать вместе)?
«Чума». «Не будем преувеличивать, – говорит Тарру. – Чума существует. Нужно защищаться от нее, и мы это делаем. По правде говоря, это мало что дает и, уж во всяком случае, ничего не доказывает».
Аэродром слишком далеко от города, чтобы установить регулярное сообщение. Лишь изредка на парашютах сбрасывают посылки. После смерти Тарру приходит телеграмма с сообщением о смерти г-жи Риэ.
Чума подражает природе. У нее есть своя весна, когда она пускает росток и бурно стремится вверх, свое лето и своя осень, и проч.
К Гийу: «Все беды случаются оттого, что люди не умеют говорить просто. Если бы герой «Недоразумения» сказал: «Вот. Это я, ваш сын», персонажи смогли бы вступить в диалог и не кричали бы в пустоту, как они это делают в пьесе. Трагедии бы не произошло, ибо вершина всех трагедий – глухота героев. В этом отношении правота – на стороне Сократа, а не на стороне Иисуса и Ницше. Истинный прогресс и величие – в диалоге, ведущемся на равных, а не в Евангелии – монологе, продиктованном с вершины уединенной горы. Вот мое убеждение. Единственное, что можно противопоставить абсурду, – это сообщество людей, объединившихся в борьбе против него. И если мы решаем служить этому сообществу, мы решаем служить диалогу, пусть даже доводя его до абсурда, и вести борьбу против всякой политики лжи и молчания. Это способ вести себя свободно с себе подобными».
Пределы. Вот что я скажу: есть тайны, которые подобает перечислить и обдумать. И ничего больше.
Сен-Жюст: «Поэтому я полагаю, что нам следует действовать вдохновенно. Это не исключает ни здравого смысла, ни мудрости».
Для того чтобы мысль преобразила мир, нужно, чтобы она сначала преобразила жизнь своего творца. Нужен пример.
Когда ей было двенадцать лет, ее взял кучер фиакра. Один раз. До семнадцати лет она помнила о чем-то грязном.
Исправленное творение. Еврейская пара из Вердело во время оккупации. Жуткий страх ареста. Обезумев от ужаса, она доносит на него. Потом возвращается сказать ему об этом.
Когда за ними пришли, оба были уже в петле. Собака выла всю ночь, как в пошлейшем романе-фельетоне.
Исправленное творение: «Мне всегда говорили, что надо воспользоваться первой же возможностью бежать. Чем бы это ни грозило, все равно хуже не будет. Но легче остаться в заключении и ждать ужасного конца, чем бежать. Потому что в последнем случае нужно действовать самому. А в первом действуют другие».
То же. «Если хотите знать, я никогда не верил в гестапо. Потому что никогда не видел гестаповцев. Конечно, я старался держаться осторожно, но как бы вообще, на всякий случай. Время от времени кто-нибудь из приятелей исчезал. Однажды около Сен-Жермен-де-Пре я увидел двух верзил, которые били какого-то человека кулаками по лицу и заталкивали его в такси. И все молчали. Официант в кафе сказал мне: «Сидите тихо. Это они». Тут у меня родилось подозрение, что они в самом деле существуют и что однажды… Но пока только подозрение. Все дело в том, что я бы не поверил в гестапо до тех пор, пока не получил удара ногой в живот. Так уж я устроен. Поэтому не воображайте, что я такой уж большой храбрец, раз я участвую в Сопротивлении. Нет, моей заслуги тут нет, просто у меня бедное воображение».