Неужели Нильсу плевать на ее рапорты? Может, он не принял их всерьез? Решил, что ее шокирующие новости — не более чем фантазия?
Она наскоро написала несколько сердитых строк:
Чумной остров, 23 сентября 1925 г.
(Так мне кажется. Я начинаю терять счет дням.)
Эй, констебль!!!
Где ты, черт возьми? Каждый день я жду, как ты и твои коллеги причалят здесь с «браунингами» наготове. Но единственная приплывшая лодка — это моторка Артура.
Все, что я написала, правда!
Если вы не появитесь в ближайшие дни, я уеду с острова и прекращу свое задание. Боюсь, что для меня все стало слишком опасно.
Твоя павшая духом (забытая???)
Когда вечером она пришла с подносом к Хоффману, тот улыбнулся и гордо кивнул на письменный стол. Там стоял новенький «Ундервуд».
— Быстро у вас получилось, — заметила она.
— Артур привез сегодня… Ну как, подходящая машинка?
— О да.
— Лента и бумага вот здесь, — показал Хоффман.
Эллен поставила поднос с едой и подошла к письменному столу. Открыв коробочку с лентой, привычно заправила ее в машинку. Затем вскрыла пачку бумаги, заправила лист в валик и уселась на стуле, держа пальцы наготове над клавишами. Затем снова поднялась и нагнулась над своим стулом.
— Что-то не так? — спросил Хоффман.
— Нужно подогнать его под мой рост. Важно правильно сидеть.
Она хотела повернуть приводное колесико, но оно, видимо, застряло. Похоже, его никогда не подкручивали.
— Вы, наверное, сможете мне помочь, господин Хоффман? — спросила Эллен, кивая на сиденье. — При ваших ручищах…
И тут же подумала, что ляпнула что-то не то.
В следующий миг он оказался рядом с ней и огромной волосатой рукой нащупал колесико. Его мускулы напряглись, вены вздулись.
— Ну вот, теперь крутится, — сказал Хоффман. — А с подбором высоты ты уж сама справишься.
Он отошел к шкафу, налил себе стакан вина и сел перед подносом с едой.
Эллен поставила стул, как их учили в институте Ремингтона, и попробовала разные его уровни, прежде чем осталась довольна высотой. Хоффман с интересом наблюдал за ней, мерно жуя. За окном лежала бухта, серая и пустынная, ни единой лодки на горизонте. Туман поднимался от водной поверхности, медленно колыхаясь, как будто дышал.
— Готова? — спросил Хоффман.
Девушка кивнула, выпрямила спину и поднесла пальцы к клавишам.
— Я родился в тысяча восемьсот восемьдесят втором году, — начал Хоффман.
— Так это автобиография? — спросила Эллен, заинтересованно повернувшись к нему.
— Я этого не говорил. — Он погрозил ей вилкой. — А тебе нужно печатать под диктовку, а не комментировать сказанное мною.
— Извините. — Она снова повернулась к машинке.
Хоффман продолжал:
— В те дни, когда мой отец был трезв, он работал на лесопилке. Я слышал, что когда-то он был отличным мастером, но потом ему стали давать лишь грубую, простую работу. Отец бил меня, когда был пьян. Говорил, что в наказание. За то, что не съел еду. Что говорил слишком громко. Что говорил слишком тихо. Что говорил, когда должен был молчать. Что молчал, когда должен был говорить. Повод к избиению всегда находился. Я пытался вести себя так, чтобы не было причины сердиться на меня, но постепенно понял, что все эти причины были надуманными. Правда в том, что он бил меня потому, что ему это нравилось. Он это любил. Неописуемо наслаждался этим.
— Как ужасно, — пробормотала Эллен.
Серебряная вилка лязгнула о тарелку, когда Хоффман опустил ее.
— Разве так принято, чтобы машинистки высказывались о тексте, который им диктуют? — спросил он.
— Прошу меня извинить, господин Хоффман. — Эллен распрямила спину, ожидая, когда он прожует кусок.
— Еще он запирал меня в гардеробе, — продолжил Хоффман. — А затем напивался до потери сознания. То ли для того, чтобы заглушить упреки совести, то ли в поощрение своих методов воспитания — не знаю. Когда он отключался на кухонном диване, мать обычно вытаскивала ключ из его кармана и выпускала меня. Она ничего не говорила, я слышал лишь звук поворачиваемого ключа. Когда я открывал гардеробную дверь и выбирался, ее уже не было.
Зная, что меня могут запереть в темном гардеробе когда угодно, я спрятал там огарок свечи и коробок со спичками. Очутившись там в следующий раз, я на ощупь пролез в угол, зная, что они там лежат, и зажег свечу. Сначала я почувствовал себя еще более запертым, потому что видел так близко стенки и покатый верх. Затем стал исследовать, что там внутри. В самой глубине я нашел коробку с книгами — дешевыми зачитанными романами для прислуги. Я догадался, что они были мамиными. Прошло уже, наверное, много лет с тех пор, как она их читала, потому что книги покрывал толстый слой пыли, а какие-то насекомые выели клей из корешков, так что они разваливались, когда я брал их в руки. Чтобы как-то убить время, я читал некоторые из них. Раньше я никаких книг, кроме школьных учебников и псалтыря, не читал. Массу слов я не понимал. Однако текст помогал рисовать картинки в моей голове. И через несколько минут я уже находился в другом мире, с графами, камеристками и их тайной любовью в итальянских дворцах. Слыша, как мать поворачивает ключ, я быстро гасил свет и прятал свечу вместе с книгой. Но сначала загибал уголок страницы, чтобы не забыть, где остановился…
Подлив себе вина, Хоффман продолжил:
— Когда в следующий раз меня пороли, я сжимал челюсти и думал о графе и камеристке, собиравшихся бежать, и о том, что вскоре узнаю больше об их приключениях. В гардеробе я проглатывал книги одну за другой и был вынужден запасаться новыми свечками и спичками. Я воровал их в церкви — это оказалось намного легче, чем воровать у отца с матерью. Но однажды случилось ужасное. Книга, которую я читал, развалилась на листы, когда я переворачивал страницу, и те, разлетевшись, попали в пламя и загорелись.
Эллен выдернула из машинки лист бумаги и быстро заправила новый, пока Хоффман продолжал говорить.
— Огонь быстро распространился по гардеробу. Я кричал и стучал в дверцу. Отец был слишком пьян, чтобы слышать хоть что-то, а мать не смогла найти ключ. Но она побежала в дровяной сарай, схватила топор, сломала дверцу гардероба и выпустила меня. Ей удалось потушить огонь. Моя тюрьма была теперь разрушена, и запирать меня там стало невозможно. Тогда у отца родилась идея. Избив меня самым страшным способом, он утащил меня в лес, в бывший металлургический цех. Там была старая доменная печь с железной дверцей внизу. Он бросил меня внутрь, захлопнул дверцу и закрыл на задвижку. А потом ушел.
Эллен тяжело вздохнула. Хоффман положил в рот картошки с соусом, отхлебнул вина и продолжил, не прекращая жевать:
— Обыкновением отца было напиваться, мучиться от похмелья на следующий день, а затем несколько дней оставаться трезвым, пока он снова не напивался. Но раз в год отец отходил от этого графика и пил не переставая две недели, до тех пор, пока та капля человечности, что в нем еще оставалась, не исчезала полностью. Речь его превращалась в звериный вой, он делал в штаны, как маленький ребенок, блевал на пол, а когда пытался подняться, падал снова и валялся в собственной скверне. Это время отец обычно проводил со своим дружком, не пытавшимся прекратить это свинство, а, наоборот, приносившим новые бутылки и участвовавшим в непотребствах. Приходил ли водке конец, несмотря ни на что, или они оказывались не в состоянии больше пить, — не знаю. Но после двух недель всегда наступал конец.
Он сделал паузу, дожевал пищу и откашлялся.
— Как я уже сказал, эти двухнедельные запои происходили раз в год. К несчастью, очередной пришелся как раз на то время, когда отец запер меня в печи. Вместо того чтобы пойти домой, он отправился к своему дружку, у которого всегда было полно водки. Там-то он и остался. Когда не пришел на ужин, мать поняла, где он и что с ним. К этому она привыкла. Но когда и я не пришел домой, она забеспокоилась. Отец ей, конечно, ничего не рассказал — он уже давно прошел ту стадию, когда общался с окружающими. Говорят, меня искали три дня.
Хоффман замолчал. Эллен слышала лишь скрип вилки о тарелку и громкое бульканье, когда он пил.
— Меня нашла охотничья собака. Сойдя со следа, она бегала по территории заброшенного заводика и лаяла как безумная возле доменной печи. Хозяин собаки услышал звуки оттуда, открыл дверцу и вытащил меня. Отец отпил свои две недели, а когда протрезвел, не смог вспомнить, что сделал.
Мои воспоминания о тех трех днях тоже не особо ясные. Не помню чувства, которые я пережил. Потому что не стало никакого «меня», способного что-то чувствовать. Ведь «я» должно иметь что-то, с чем оно себя соотносит. Пространство, обстоятельства, время, за которым можно следить… После первых часов крика и бессмысленного стука по железу и камню сознание мое опустело. Оно плавало внутри темной печи, как зародыш в утробе. Но если утроба матери — это теплый и надежный рай, моя тюрьма была холодным адом. Да, те три дня я был в аду. Но это для людей снаружи прошло три дня. В печи времени не было.
Хоффман замолчал. Эллен обернулась к нему. Отодвинув тарелку, он смотрел в окно.
— А потом? — спросила девушка, едва дыша и держа пальцы наготове.
Хоффман помолчал еще несколько секунд.
— Мне кажется, на сегодня достаточно, — решил он наконец и промокнул рот салфеткой. — Можно посмотреть, что ты напечатала?
— У меня одна опечатка в начале, — извиняясь, сказала Эллен и протянула ему листки.
Хоффман надел очки, достав их из нагрудного кармана, и зафиксировал за ушами. Очки были малы для его широкой головы, тонкие металлические дужки сидели криво и впивались в кожу.
Просмотрев страницы, он довольно ухмыльнулся:
— Годится. Настоящая секретарша… Ну и повезло же мне! Приходи завтра пораньше, часа в три. Поднос принесет фру Ланге, когда мы закончим. Мне кажется, диктовка пойдет лучше без еды во рту.