Чумные ночи — страница 44 из 126

Повсюду в крепости были расставлены крысоловки. Начальник тюрьмы постоянно сообщал о том, что попавшихся в ловушки крыс вытаскивают щипцами и отправляют в городскую управу. Но такого, чтобы крысы подыхали от чумы, как в городе, чтобы из носа и рта у них текла кровь, в крепости ни разу не видели. Один закованный в кандалы убийца лежит в жару, бредит, и время от времени его рвет, но его сокамерник, по всей видимости, здоров. Сами-паша подозревал, что блюющий наглец на самом деле не болен, а притворяется. Начальник тюрьмы тоже подумывал, не отправить ли негодяя на фалаку, чтобы тот признался, что здоров, но Садреддина-эфенди останавливало опасение, как бы тюремщики, проводящие экзекуцию, не подхватили заразу. «Если этот свирепый убийца в конце концов все-таки умрет от чумы, – подумал губернатор, – нужно, никому не показывая труп и не давая расползтись слухам о том, что в крепости чума, под покровом ночи бросить его в море. Интересно, сдохнут ли от чумы акулы, которые сожрут тело?»

Под звук собственных шагов они прошли по широкому двору между первой стеной крепости, построенной крестоносцами, и второй, внешней, венецианской кладки, к боковому входу в тюрьму.

Для начала Сами-паша подошел к двери в камеру номер два, где сидели бандиты и головорезы, совершившие тяжкие преступления. Здесь же отбывали наказание и двое осужденных за мятеж на паломничьей барже, отец и сын. Губернатор некоторое время глядел в глазок, как будто мог что-то различить в кромешной темноте камеры, и отошел от двери. Ему хотелось под каким-нибудь предлогом освободить отца с сыном; он тревожился, как бы с ними не случилось в тюрьме чего-нибудь плохого.

Порой, когда Садреддин-эфенди очень уж жаловался на наглость старшего какой-нибудь из камер, чаша терпения Сами-паши переполнялась, он приказывал наказать негодяя в назидание прочим, и тот получал свою порцию побоев от тюремщиков. Но кто отдал этот приказ, заключенному было неизвестно. Затем его забирали из большой камеры – какие когда-то служили столовыми, оружейными складами или спальнями византийцам, крестоносцам и венецианцам – и сажали в одну из холодных, обращенных к морю каморок юго-западной тюремной башни, возвышающейся над прибрежными скалами. Эту высокую башню с толстыми стенами, построенную венецианцами и служившую им наблюдательным пунктом (ее так и называли – Венецианская), стали использовать как тюрьму только через сто семьдесят лет после возведения, первой из зданий крепости, и с тех пор она исправно несла эту службу вот уже четыре столетия, главным образом при османах. Большинство крепких телом узников башни, особенно тех, что сидели в карцерах нижнего этажа, вскоре делались хворыми, а пожилые, изможденные и болезненные через год-другой умирали. Окно относительно безопасной для здоровья камеры выходило в небольшой дворик. Заключенного, сидящего там, круглые сутки изводили крысы, тараканы и комары; он ощущал, что в каменных мешках вокруг него медленно умирают товарищи по несчастью, а по вечерам, на закате, наблюдал, как выводят на прогулку во дворик узников, скованных друг с другом тяжелыми цепями, словно в былые времена, и поневоле задумывался о том, что его положение может стать еще хуже.

Губернатор спустился к камере, в которой сидел главный редактор «Нео Ниси» Манолис. Ожидавший его визита тюремщик доложил, что допрос заключенного затянулся и теперь тот спит – притомился, видно. Отправляя Манолиса в крепость, Сами-паша приказал Садреддину-эфенди любой ценой выбить из наглого борзописца показания о том, кто надоумил его настрочить статью, где упоминалось Восстание на паломничьей барже. Губернатор не сомневался, что тот же самый человек (возможно, с сообщниками) подговорил на преступление и убийцу Бонковского. Однако он не делился своими подозрениями с этим мечтателем, доктором Нури, который вознамерился найти душегуба, ломая голову над никому не нужными подробностями. Ему вообще не хотелось, чтобы кто-нибудь пронюхал про его приказ применить пытки к журналисту греческой газеты. Он сам презирал тех высших чиновников Османской империи, которые, перекладывая грязные делишки на служак рангом пониже, делали вид, будто знать не знают о происходящем, и выставляли себя европеизированными и просвещенными государственными деятелями. Причем те, кто выполнял их гнусные распоряжения, всегда упорно и искренне отрицали, что приказ получен с самого верха. Вот как Абдул-Хамид расправился с великим визирем Мидхатом-пашой, одним из самых талантливых и прогрессивных сановников империи, напрямую причастным к смещению с трона его старшего брата и возведению на престол его самого: сначала заточил в таифскую тюрьму, а потом велел задушить, но дело было обставлено таким манером, что установить исполнителей не представлялось возможным. Сами-паша видел немало глупых и наивных османских чиновников, которые искренне почитали Мидхата-пашу как сторонника реформ и парламентской монархии, но при этом не могли поверить, что его убили по приказу султана.

В одной из камер, куда губернатор помещал тех, кого не хотел сразу подвергать истязаниям (подозреваемых в связях с Грецией членов разбойничьих шаек или журналистов), сидел, кроме Манолиса, еще один заключенный, его коллега Павли-бей. Этого арестовали за распространение слухов о чуме, а потом Сами-паша о нем забыл – ну, не то чтобы совсем забыл, а просто события развивались так быстро, что некогда было об этом Павли-бее подумать. Но сейчас о нем напомнил начальник тюрьмы.

Железная дверь с грохотом растворилась, и в камеру с фонарями в руках вошли два охранника.

– Паша… Ваше превосходительство… – послышался голос лежащего на соломенном тюфяке человека. – А ведь в городе и впрямь чума!

– Да, Павли-бей, это так. Потому я сюда и пришел. Выяснилось, что вы были правы. На острове объявлен карантин.

– Поздно, паша! Зараза проникла уже и в тюрьму, скоро все мы здесь перемрем.

– Не будьте таким пессимистом! Государство обо всем позаботится, все наладит.

– Это ведь вы меня сюда посадили за то, что я предупреждал об эпидемии. А теперь народ гибнет от чумы…

Тут Сами-паша напомнил журналисту, что в тюрьме тот оказался не потому, что написал правду, а потому, что ослушался его, губернатора.

– И не воображайте, будто теперь, когда выяснилось, что вы были правы, вас сразу выпустят, – сурово продолжал он. – Вас могут предать суду за измену Отечеству. Для того чтобы у меня появилась возможность этому помешать, вы должны будете помочь начальнику Надзорного управления Мазхару-эфенди.

– Ваш покорный слуга всегда был самым верным помощником властей вилайета и его величества.

– Вам известно, кто в Арказе помогает разбойнику Харламбо, угнездившемуся в Дефтеросских горах рядом с бухтой Менойя. Примите мой личный совет: держитесь от них подальше!

– Эти бандиты там, в горах, я к ним никакого отношения не имею…

– Нет, у них есть в Арказе свои люди, дома́, где они прячутся, сторонники. Мы это все хорошо знаем, Павли-бей. Харламбо бывает в Арказе, живет в Хоре, до меня доходят об этом сведения.

– Мне ничего об этом не известно, – сказал журналист Павли, а взгляд его говорил: «Если бы и было известно, все равно бы я ничего не сказал».

Сами-паша стремительно вышел из камеры, а в коридоре сказал, что утром велит секретарю направить в тюрьму документы об освобождении Манолиса и «этого типа». Затем Садреддин-эфенди повел губернатора в ту часть тюрьмы, где сидели Рамиз и его приятели. Пока они шли по коридору и поднимались по лестнице, вокруг стояла глубокая ночная тишина, которую нарушали только их шаги да скрип дверей, через которые они проходили, и Сами-паша понимал, что узники слышат эти звуки и тревожно гадают о том, что значит нежданный визит. Уж не собираются ли снова кого-нибудь казнить во внутреннем дворе или устроить обыск в какой-нибудь камере, который обязательно закончится фалакой? Губернатору нравилось разглядывать свою черную тень на каменном полу и стенах тюрьмы (сзади шел человек с фонарем в руке).

Рамиза подготовили к визиту Сами-паши: после полудня отвели в одно из служебных помещений, накормили кефалью с овощами и хлебом, намекнули, что если он будет хорошо себя вести в присутствии губернатора, если постарается расположить его к себе, то, возможно, наказание ему смягчат (про установленные на главной площади виселицы тоже не забыли сообщить), и посадили в камеру получше.

Как всегда во время ночных визитов, губернатор вошел в камеру быстрым шагом и спокойно произнес обдуманные заранее слова:

– Ни у меня, ни у суда, вынесшего тебе приговор, нет сомнений в твоей виновности. Однако перед лицом чумы требуются не вражда и раздоры, а повиновение властям и умение прощать. По этой причине объявляю тебе следующее: если ты правдиво ответишь на заданные вопросы, поклянешься в своей честности и в письменном виде призна́ешь свою вину, в Стамбуле могут принять решение освободить тебя – при условии, что ты больше никогда не появишься в Арказе.

Рамиз был изможден пытками, которые с перерывами продолжались три последних дня, и плохим сном в холодной, невыносимо сырой камере, но в его глазах вспыхнул огонек, не оставшийся не замеченным Сами-пашой. Был ли то гнев безвинно пострадавшего человека? Или Рамиз рассчитывал на чье-то высокое покровительство? Губернатор задал ему множество вопросов, касающихся слухов о Харламбо, греческом консуле и оружии, доставляемом на остров кораблями компании «Пантелеймон». Затем объявил, что участники Восстания на паломничьей барже действовали по наущению англичан – это уже точно установлено – и Стамбул назначит этим врагам султана заслуженное ими наказание. В завершение губернатор потребовал, чтобы Рамиз вел себя тихо, не полагаясь на то, что военные сейчас заняты выкуриванием греческих разбойничьих шаек из северных деревень, и оставил в покое дочь тюремщика Байрама Зейнеп. Сами-паша открыто заявил, что ее свадьба с колагасы Камилем будет полезна для всего острова и что девушка влюблена в этого офицера.

– Если это правда, мне лучше умереть! – проговорил Рамиз, опустив глаза. По правде сказать, он был более красив, чем колагасы.