Теперь Абдул-Хамид уже не тратил, как когда-то, много времени и средств на разного рода церемонии, приемы и увеселения – разве что годом ранее (возможно, в подражание торжествам по случаю шестидесятой годовщины правления королевы Виктории) отметил пышными и дорогостоящими празднествами двадцатипятилетие своего восхождения на престол. Порой он бывал щедр к племянницам и делал вид, будто для него они все равно что родные дочери, но тут даже личные кареты не торопился им выделить. То ли султан поскупился, то ли посредники в лице чиновников Министерства двора хотели досадить женихам, только из переписки Пакизе-султан можно понять, что две старшие сестры остались весьма недовольны предоставленными им экипажами. Пакизе-султан, наименее требовательная из сестер, и так многого не ждала; к тому же сразу после свадьбы она отправилась в Китай, затем оказалась на Мингере и потому не успела как следует познакомиться со своей и мужниной каретами.
Из многих шехзаде, мелькавших в день свадьбы среди гостей и во дворце Йылдыз, и в ялы в Ортакёе, Пакизе-султан в своих письмах с насмешкой упоминает четверых, для каждого найдя свое слово. Шехзаде Мехмед Абдулкадир-эфенди, всегдашний осведомитель султана, на любое увеселение норовивший прийти со скрипкой и что-нибудь на ней пропиликать, – «безмозглый»; шехзаде Абид-эфенди – «разиня»; шехзаде Сейфеддин-эфенди, за которого Абдул-Хамид одно время хотел выдать младшую дочь Абдул-Азиза Эмине-султан, – «распутник» (по каковой причине та его и отвергла); «коротышку» Бурханеддина-эфенди, чей военно-морской марш играли во время торжественной встречи пассажиров «Азизийе», Пакизе-султан считала «избалованным».
Начиная с седьмого письма Пакизе-султан стала читать мужу написанное, прежде чем запечатать конверт. Тем самым она помогала доктору Нури вести расследование по методу Шерлока Холмса, попутно повествуя о жизни во дворце – единственной жизни, которую знала до недавнего времени.
Глава 34
Дамат Нури внимательно слушал истории жены о дворцовых церемониях и интригах, о том, что ее злило в жизни при дворе, а что вызывало грусть, но поначалу никак об этом не высказывался, а вместо этого делился собственными, удивительными и страшными воспоминаниями о годах работы в карантинной службе, а еще рассказывал о пациентах, которых перевидал за день в больницах и в их собственных домах.
В те дни он постоянно сновал между больницами и домами, осматривая сраженных чумой, одновременно пытаясь поспеть в те места, откуда сообщали о нарушении карантинных правил, чтобы докопаться до причин и помочь навести порядок.
Особенно трудно было найти какой-то единый приемлемый выход из положения, когда люди, выселяемые из зараженных домов, пытались оказать сопротивление, кричали и упирались. Одни хотели провести еще хоть день с семьей, другие запирались изнутри, кто-то, потеряв за три дня сначала жену, а потом и дочь, терял рассудок, а кто-то лишь изображал безумного от горя, бросаясь на полицейских и добровольцев из Карантинного отряда, пришедших забрать его в крепость. По мере того как эпидемия набирала силу (теперь ежедневно умирало уже свыше пятнадцати человек), люди всё больше замыкались в себе либо, наоборот, становились всё более раздражительными, даже агрессивными. Страшные слухи и бесконечные похороны всех лишали хладнокровия и способности рассуждать здраво. За последние три дня выросло количество доносов (за них платили по пять золотых) на тех, кто скрывает заболевших, но в трех из каждых пяти случаев чумы не обнаруживалось. Несмотря на все это, эпидемия по-прежнему вызывала у большинства мусульман не готовность принимать меры предосторожности, а страх и охоту возложить на кого-нибудь вину в происходящем.
Теперь у жителей города только и оставалось общего что нежелание без особой нужды выходить на улицу из страха заразиться, от крыс ли, от людей ли. Впрочем, восточная часть Арказа и порт и без того казались брошенными – столько греков успело отсюда уехать. Очень многие запаслись сухарями, мукой, изюмом, пекмезом[124] и прочими такого рода продуктами, загромоздили свои дома и дворы мешками, корзинами, бочками и кувшинами со всем этим добром, заперлись на сто замков, словно городу грозил приход вражеской армии, и приготовились ждать окончания эпидемии. Но крысы, а с ними и блохи могли попасть в дом, пробравшись под забором!
Пустые улицы выглядели таинственно и страшно, но увидеть где-нибудь во дворе толпу людей было еще страшнее, ибо это значило, что в этом доме, за этой дверью кто-то умер. Скоро придут люди из карантинной службы, чтобы увести из дома живых, и сейчас его обитатели будут спорить, а может, и браниться, решая, сразу сообщить о покойнике или позже. Одни станут трястись от страха, придумывать сотни всевозможных способов спасения и убеждать всех в их осуществимости, а другие, напротив, уйдут в себя и покорятся судьбе.
Большинству спрятавшихся по домам мужчин через некоторое время становилось скучно, их охватывали нетерпение и тревога, и тогда они, приоткрыв окошки эркеров, принимались поглядывать по сторонам и отпускать замечания в адрес всех, кого увидят. Иные, на манер христиан, открывали окна настежь и весь день сидели перед ними, наблюдая за прохожими. Во второй половине дня колагасы оставлял солдат своего отряда и по просьбе Пакизе-султан охранял доктора Нури, который иногда по-дружески с ним беседовал. Некоторые из сидящих у окон людей, увидев одетого в военную форму колагасы, проникались к нему доверием. Однажды утром, когда они вместе с доктором Нури шли по благоуханному и полному крутых подъемов кварталу Эйоклима, из окна со ставнями его окликнул старик: «Офицер-эфенди! – Греки не разбирались в османских знаках отличия воинских чинов. – Скажите, будьте добры, пришел в гавань пароход „Маритим“ или нет?»
Доктор Нури становился свидетелем такого, чего никогда не видел и о чем не слышал прежде во время эпидемий холеры. В дома одиноких стариков врывались шайки грабителей. Иногда, проникнув в дом, который считали пустым, воры находили там труп умершего от чумы хозяина и, пытаясь его спрятать, чтобы туда не пришли из карантинной службы, сами подхватывали заразу, а потом, уже попав в больницу, признавались в содеянном доктору Нури. Некоторые шайки, пользуясь воцарившейся в городе анархией и безначалием, оставались жить в ограбленных домах. Чаще всего это случалось в далеких от центра греческих кварталах Дантела и Кофунья, до которых у Карантинного отряда и полиции не доходили руки.
Доктор Нури провел почти два часа в больнице Теодоропулоса, занимаясь пациентами вместе с молодым врачом-греком: давал им лекарства, чтобы облегчить страдания и добавить сил организму, вскрывал бубоны и перевязывал язвы, в который раз терпеливо уговаривал все время держать окна открытыми, проветривать палату.
Когда он вернулся к себе, жена писала письмо. Из Стамбула, передала она, на его имя пришла шифрованная телеграмма с «высочайшей волей».
Доктора Нури сразу охватило волнение, а наблюдательная супруга, заметив, что, даже обнимая ее, он думает о телеграмме, не удержалась и бросила на мужа укоризненный взгляд:
– Идите посмотрите, что там! Как вижу, ваша преданность султану сильнее привязанности ко мне, и это меня огорчает.
– Это преданность совсем другого рода, – ответил доктор Нури с искренностью, показавшейся ему самому чрезмерной. – Есть привязанность сердца, и есть привязанность крови.
– Сердцем вы привязаны, очевидно, ко мне. Но почему вы считаете, что кровно связаны с Абдул-Хамидом? Султан – мой дядя, а не ваш.
– Это привязанность не только к вашему дяде, его величеству султану Абдул-Хамиду. Я предан всему тому великому и высокому, что он воплощает собой: государству, Османской империи, правительству, всей нации и карантинной службе.
– Мне весьма удивительно слышать, что вы говорите не только о султане, но и о правительстве, государстве и нации, – усмехнулась Пакизе-султан. – То, что вы называете «государством», это чиновники и паши, готовые выполнить любую волю моего дяди. По мнению султана, именно его воля, и ничто иное, является законом. Если бы существовал иной закон, иная справедливость, разве можно было бы двадцать четыре года держать, словно в клетке, моего отца, брата, сестер и меня во дворце Чыраган? Если бы государство и закон действительно существовали, если бы публика, молча наблюдающая за всем, что творят паши, действительно была бы «нацией», разве удалось бы так легко сбросить с трона моего отца, объявив его сумасшедшим? Кстати, кого вы имеете в виду, когда говорите о нации?
– Вы серьезно спрашиваете?
– Да, совершенно серьезно. Скажите же!
– Люди, на которых смотрят из дворцовых окон ваши двоюродные братья и другие недалекого ума шехзаде, о которых вы рассказывали, люди на улицах Кабаташа и Бешикташа – это и есть нация.
– Да, вы правы, первым делом нужно сходить за телеграммой, – произнесла Пакизе-султан несколько обиженным тоном. На ее лице появилось странное выражение, которого муж никогда прежде не видел. Она явно хотела его уязвить.
Доктор Нури не нашелся с ответом. Но сказать жене что-нибудь строгое хотелось, и он отчеканил:
– До тех пор пока не будет точно установлен характер распространения эпидемии, вам по-прежнему запрещено выходить на улицу.
– Мне не привыкать к таким запретам! – гордо ответила Пакизе-султан.
Сходив за телеграммой, доктор Нури пристроился в уголке с ключом и принялся ее расшифровывать. Вскоре ему стало понятно, что в депеше нет ничего, кроме ответа на его просьбу как можно быстрее прислать корабль с подмогой и медицинскими материалами: «Телеграмма получена».
Глава 35
Шестнадцатого мая, в четверг, через десять дней после того, как ушел последний пароход, умерло девятнадцать человек. Когда на следующее утро эти случаи отмечали на эпидемиологической карте, губернатор и колагасы думали о том, что карантинные меры оказались бесполезными, и были готовы сказать об этом вслух на утреннем совещании.