Чумные ночи — страница 84 из 126

До самого утра он не мог сомкнуть глаз. Посреди ночи в кабинет вошел Мазхар-эфенди и взволнованно сообщил:

– Пришел наиб шейха Хамдуллаха Ниметуллах-эфенди, тот, что в войлочном колпаке. Шейх написал письмо с просьбой пощадить его брата, взывает к вашему милосердию!

– Что вы посоветуете?

– Господин президент говорит, что, пока эту погань не вычистить, покоя не будет… Но Ниметуллах-эфенди – человек весьма умеренный… Будет хорошо, если вы его примете.

– Ладно. Где там этот наиб?

Было уже далеко за полночь, когда Сами-паша вышел из своего кабинета, спустился по широкой лестнице (от тусклой керосиновой лампы на ступеньки легли длинные, таинственные тени), нашел притулившегося у дверей Дома правительства Ниметуллаха-эфенди, второго человека в тарикате Халифийе, и сказал ему, что и сам сильно опечален, однако поделать ничего не может: теперь, когда Мингер стал свободным, судебная власть на нем независима.

– Высокочтимый шейх не защищает Рамиза… Но знайте: если казнь свершится, те, кто любят шейха Хамдуллаха, уже не будут любить вас.

– Сердцу не прикажешь, – ответил Сами-паша. – Шейх сердец Хамдуллах-эфенди всегда и во всем прав, теперь – тоже. Однако не забывайте, что сам Абдул-Хамид не смог предотвратить убийство Мидхата-паши. Кроме того, мой долг не завоевывать сердца таких людей, как высокочтимый шейх, а управлять кораблем государства и провести его сквозь бурю в безопасные воды. В черные дни порой бывает полезнее не привлекать сердца людей лаской, а устрашить их.

Сами-паша, словно рядовой чиновник, а не премьер-министр, проводил Ниметуллаха-эфенди до порога и попросил передать свое почтение шейху Хамдуллаху. На обратном пути у лестницы его встретил Мазхар-эфенди и сообщил, что фургон, который должен доставить осужденных из крепости на главную площадь, уже в пути. Палач Шакир пришел еще вечером и принялся тихо, даже смиренно пить предложенное ему вино. Сами-паша понимал, что даже если пойдет в свою спальню и ляжет, то не сможет уснуть, и потому вернулся в кабинет. Если бы он был у Марики, то до самого рассвета пил бы коньяк.

Трое осужденных совершили долгое омовение в крепостной мечети, встали на свой последний намаз. На главной площади под деревьями и на порогах лавок стояли охранники и полицейские, находящиеся под началом представителя новой власти Мазхара-эфенди, а также несколько чиновников, которых позвал Сами-паша, дабы те посмотрели на казнь и всем о ней рассказали. Пьяный палач долго возился, неумело связывая осужденным руки и натягивая на них белые рубахи смертников, сшитые его матерью, так что, когда все было готово к казни, уже рассвело, и полицейские перекрыли выходящие на площадь улицы. Впрочем, после того как чума выкосила извозчиков, в городе уже не было видно фаэтонов, да и настолько срочных дел, чтобы ездить в фаэтоне, у горожан не осталось. Низко нависшие над Арказом темные, зловещие тучи словно втянули в себя людей, и на улицах – и тех, где свирепствовала чума, и тех, где зараза присмирела, – не было ни души.

Несмотря на то что Мазхар-эфенди велел «начинать с главаря», палач по какой-то своей странной прихоти оставил Рамиза напоследок. Видя, что в последний момент его не помилуют, Рамиз крикнул: «Зейнеп!» (свидетели казни никогда не забудут этого вопля), покачнулся на узкой подставке, упал и задергался на веревке. Вскоре он умер и остался висеть неподвижно.

Глава 58

Виселицы были установлены прямо посредине бывшей площади Вилайет. (Сегодня там разбит цветник с мингерскими розами всевозможных оттенков, и большинство любителей современной истории острова не знают, что на этом месте когда-то для устрашения граждан висели тела казненных.) Если посмотреть от недостроенной часовой башни и даже от Новой мечети и парикмахерской Панайота, в конце длинного ряда лип, обрамляющих проспект Хамидийе, белели три пятна – висящие на площади Вилайет трупы.

Висели они три дня. Налетавший со стороны крепости южный ветер тихонько поворачивал покачивающиеся на толстых промасленных пеньковых веревках тела из стороны в сторону, теребил края черных штанов, торчащих из-под белых балахонов, и те, кто это видел, в самом деле пугались не на шутку, как и рассчитывал Сами-паша, и обещали сами себе, что будут старательнее соблюдать карантинные запреты. Написал об этом ужасающем зрелище только Яннис Кисаннис в своей книге «То, что я видел». Мальчик смотрел на белые пятна издалека, но его воображение сделало их еще более страшными, чем на самом деле. Мемуары Кисанниса содержат чрезвычайно ценные сведения, однако автор, увы, допускает враждебные выпады против турок и ислама, например пишет, что новая власть своей жестокостью ничем не уступала османской, для которой единственным орудием решения сложных проблем служила виселица.

Когда ветер стихал, в городе сильнее пахло смертью, гниющей плотью и жимолостью, а темными ночами на него наползала еще более глухая, чем прежде, чумная тишина. Люди, прячущиеся в своих домах, притаившиеся за запертыми дверями, говорили шепотом. Привычные звуки полностью исчезли: эхо не подхватывало гудки подходящих к острову пароходов; не было слышно шума судовых машин и грохота якорных цепей; не стучали колеса экипажей, фаэтонов и телег; не цокали подковы. В порту, рядом с отелями, на набережной и на Стамбульском проспекте не загорались фонари. Лодочники и искатели приключений перестали заглядывать в порт – им там нечего было делать, поскольку нелегальный вывоз людей с острова шел из скалистых бухт на севере. Полицейские рейды по текке, проведенные в последние несколько ночей, сильно напугали горожан. Почти никто уже не решался выходить из дому после наступления темноты. Из-за запертых дверей не доносились отзвуки оживленных, веселых голосов. Правда, кое-где щебетали и смеялись дети, но не так громко, как бывало раньше. Без азана и колокольного звона тишина стала невыразимо, неописуемо глубокой.

С наступлением темноты на улицах оставались лишь бандиты, обходящие пустые дома воры, сбежавшие от врачей больные и великое множество сумасшедших. Поэтому сторожа и полицейские задерживали любого, с кем сталкивались в ночное время, порой избивали, а если сажали в тюрьму, то на свободу выпускали не раньше чем дня через два.

Не желая пугать жену, доктор Нури ни словом не обмолвился о казни и трех трупах, висящих буквально за порогом. Благо их окна выходили не на площадь, а на крепость, порт и синее-пресинее море. Однако наступившая тишина подсказала Пакизе-султан: случилось что-то чрезвычайное. Безмолвие чумных ночей вспарывали пьяные вопли. Однажды под утро, мучась бессонницей, она осознала, что больше не слышит раздававшихся где-то поблизости криков петуха, прежде нередко ее будившего. Это было через два дня после казни. А вот успокоительный шорох морской воды, лизавшей песчаный берег даже в самую безветренную погоду, слышался очень хорошо. Еще в ночном безмолвии различались крики чаек, карканье ворон и лай собак. Тихо шуршали в траве ежи, змеи и лягушки. Подобно многим другим жителям Арказа, Пакизе-султан сквозь дрему ощущала их присутствие под окнами.

Годы заточения в дворцовом гареме приучили Пакизе-султан внимательно присматриваться к миру за окном, к траве, облакам, насекомым и птицам. Здесь ее внимание в особенности привлекала ворона, которая временами подлетала к окну. В детстве Пакизе-султан и ее сестры делили людей на тех, кто любит ворон, и тех, кто любит чаек. Ей самой нравились вольные, белые, изящные чайки, а шумных, сварливых и наглых ворон она недолюбливала, хотя и знала, что те умнее. Однако эту, как ей представлялось, «исполненную важности» ворону, которая каждый вечер прилетала к ее окну, Пакизе-султан полюбила и подолгу за ней наблюдала. А ворона, в свою очередь, подолгу наблюдала за тем, как Пакизе-султан пишет свои письма.

Перышки на большой голове вороны порой взблескивали на солнце. В отличие от своих товарок, она никогда не каркала грубым и старчески хриплым голосом, по большей части молчала. Перья у нее были частью черные как смоль, частью – серые, а лапы – темно-розовые, неприятного, на вкус Пакизе-султан, оттенка. Пока дочь султана писала письмо, ворона в полной неподвижности и словно бы с удивлением следила, как из-под кончика пера выходят чернильные буквы и складываются в слова. Казалось, она влюблена в Пакизе-султан. Едва в комнату входил доктор Нури, черная птица немедленно исчезала.

Но однажды она не улетела, как будто добивалась, чтобы доктор Нури на нее поглядел. А тот, увидев, каким влюбленным взглядом птица смотрит на его жену, хладнокровно сказал:

– А, это та самая ворона, что прилетает к окну Сами-паши!

– Нет, это, должно быть, другая, – возразила Пакизе-султан, почувствовав укол ревности.

Историю о воро́не Пакизе-султан рассказала в одном из своих писем лишь много позже – по той причине, что, хотя муж ее и получил пост министра в наскоро сформированном правительстве, она теперь понимала, что любое ее письмо прежде сестры прочтут другие.

Оставшись в одиночестве, третья дочь Мурада V надела чаршаф, вышла из комнаты, проследовала по второму этажу мимо широкой лестницы и колонн, окружающих внутренний двор, и, заметив выходящее на площадь окно, направилась к нему в надежде увидеть ворону Сами-паши. Однако вместо исполненной важности птицы взору ее предстали три виселицы и покачивающиеся на них трупы в белых балахонах. Пакизе-султан никогда прежде не видела повешенных, но сразу все поняла.

Так никого и не встретив по пути, Пакизе-султан вернулась в покои, где жила уже два с половиной месяца. Там ее вырвало. Сначала она решила, что беременна, но затем поняла, что это реакция организма на зрелище смерти, и заплакала. А потом внутренний голос подсказал ей, что ее печаль вызвана не только увиденным на площади, но и тем, что она уже так давно находится вдали от отца, сестер и Стамбула.

– Мне вас жаль! – сказала Пакизе-султан мужу, когда тот вернулся. – Вы скрыли от меня тот ужас, что творится прямо у нас под носом. Такого даже мой дядя не сотворил бы.