Чумные ночи — страница 97 из 126

Сами-паша не сомневался, что шейх Хамдуллах захочет покарать человека, по чьему приказу был повешен его брат, – покарать так, чтобы это всем послужило уроком, но по приговору суда и за совершенно другие провинности. Он думал, что против него будут свидетельствовать люди, которых без всяких на то оснований безжалостно ввергли в изолятор, или же те, кого под предлогом борьбы с заразой лишили дома. Допускал Сами-паша и возможность обвинения в пособничестве Абдул-Хамиду. Но вот то, что его привлекут к ответу по делу о Восстании на паломничьей барже, закрытому три года назад, ему в голову не приходило, и потому он был, можно сказать, ошарашен, когда, войдя в зал суда и усевшись на недавно отполированный стул, увидел напротив себя родственников убитых хаджи, а также некоторых работников карантинной службы того времени.

Узнав о том, что к власти пришли шейх Хамдуллах и его наиб в войлочном колпаке, жители деревень Небилер и Чифтелер, чьи родственники погибли во время Восстания на паломничьей барже, устроили у себя в деревнях праздник и сразу собрались в дорогу. Они не знали, что столица переживает самые кошмарные дни эпидемии, а если бы и знали, это, скорее всего, никак на них не повлияло бы. Через два дня крестьяне добрались до Арказа и обратились к премьер-министру Ниметуллаху-эфенди с просьбой возобновить рассмотрение дела, которое они три года назад проиграли из-за предвзятости суда, чтобы получить наконец возмещение за гибель своих дедов, отцов и братьев.

Судья, поставленный новыми властями и питающий почтение к текке Халифийе, принял иск, хотя вполне мог бы и отклонить его, сославшись на то, что все это было в османские времена, а сейчас на острове другое государство. Всех солдат, стрелявших в паломников, давно перевели в другие вилайеты, и потому судья (скорее всего, по настоянию шейха Хамдуллаха) вынес постановление о том, что единственным обвиняемым по делу является тогдашний губернатор.

Так и сбылось то, что все эти годы являлось Сами-паше в кошмарных снах: сыновья и дочери убитых хаджи, заливаясь слезами, обвиняли его в их смерти. Были зачитаны найденные в папках Мазхара-эфенди (посаженного новым правительством в тюрьму) телеграммы, в которых Сами-паша требовал без всякого снисхождения обращаться с негодяями, угнавшими баржу.

«Ты же губернатор, большой человек, где же твоя совесть?!» – сказал, поднявшись с места, один седобородый старик.

Предъявили обвинения «тирану-губернатору» и отец с сыном из деревни Небилер, вожаки восстания, которых Сами-паша посадил в тюрьму. Пришли в суд, не побоявшись чумы, две дочери, два сына и двенадцать внуков одного из застреленных солдатами паломников. Видя, что весь этот судебный спектакль тщательно срежиссирован, Сами-паша испытывал страх и отчаяние. В какой-то момент он испугался, как бы тот хаджи, что пришел в суд с отцом, не накинулся на него с кулаками.

Новые правители мингерского государства, рассчитывавшие, что громкое дело вызовет интерес в Стамбуле и Европе, установили в зале суда кафедру для судьи, отвели особые места прокурору, адвокату, журналистам и публике, а еще сшили второпях для судейских мантии, зеленые, как знамя ислама, украсив их изображениями мингерских роз того же оттенка, что и на флаге нового государства. (К сожалению, эти уродливые мантии стали традиционным атрибутом мингерского судопроизводства. И по сей день, сто шестнадцать лет спустя, их гордо и с важностью носят все судейские, включая членов Конституционного и Верховного судов.)

Сами-паша попытался ответить на обвинения, начав свою речь так: «Да, в то время я был губернатором, однако…» – и объяснив далее, что не приказывал солдатам стрелять по паломникам, а о происшедшем узнал лишь несколько дней спустя. Увы, среди бесконечных обвинений, криков и рыданий присутствующим запомнились лишь слова «я был губернатором», воспринятые как признание ответственности и вины.

Другим обстоятельством, доводившим Сами-пашу до отчаяния во время этого весьма скоротечного судебного процесса, была невозможность отстаивать необходимость карантинных мер перед судом, находившимся в руках их ярых противников. «Достопочтенные хаджи были посажены на карантин не для того, чтобы удовлетворить вздорные требования великих держав, а с целью спасти мингерскую нацию от эпидемии!» – оправдывался бывший губернатор. Но это не помогло. Очень скоро все присутствующие, в том числе представители четырех выходящих в Арказе газет, окончательно уверились, что Сами-паша – преступник, приказавший убить ни в чем не повинных хаджи ради того лишь, чтобы европейцы не тревожили покой тирана Абдул-Хамида и не мешали ему предаваться праздным развлечениям во дворце Йылдыз.

На исходе второго часа Сами-паше объявили, что он приговаривается к смертной казни. Та часть его разума, что сохраняла способность логично мыслить, говорила, что такого решения следовало ожидать, но другая никак не могла поверить услышанному. Справа под желудком пульсировала боль, расползавшаяся по всему телу, словно под кожу вгоняли булавки.

Теперь, понял Сами-паша, его ждут бессонные ночи до самого исполнения приговора. На миг он испугался, что заплачет, но нет, в глазах не было ни слезинки, и никто ничего не заметил.

Сами-паша вспомнил, что вынесшего приговор «судью» он принял на работу три года назад, в желтый от солнца, прекрасный июньский день. За этого человека, уверяющего, что хорошо знает Коран и шариатское право, замолвил словечко хаджи Фехим-эфенди, влиятельный богач, поспособствовавший проводке новых телеграфных линий. Узнав, что кандидат на государственную службу часто заходит в текке Халифийе, губернатор подумал: «Хорошо. Значит, человек богобоязненный, мздоимством не будет заниматься». Теперь в его голове никак не укладывалось, что этот невзрачный, бесцветный чиновник приговорил его к смерти.

Судья заметил, что осужденный смотрит на него непонимающим взглядом, и подозвал его к своей кафедре.

– Ваше превосходительство, вы приговорены к смертной казни! – произнес он, едва ли не соболезнуя. – Ранее подобный приговор требовал утверждения в Стамбуле. А мягкосердечный султан Абдул-Хамид сначала тянул с решением, а потом заменял казнь пожизненным заключением или ссылкой, чтобы европейские послы его не донимали. Но теперь, когда Мингер стал независимым государством, приговор не будет отправлен в Стамбул на утверждение, и ждать помилования от Абдул-Хамида не имеет смысла.

– Что вы хотите этим сказать?

– Эта ночь может стать последней в вашей жизни, паша. На решение, принятое судом Мингерской республики, не могут повлиять ни Стамбул, ни великие державы.

И Сами-паша, содрогнувшись, понял, что его казнят, дабы показать всему миру, что никто не волен вмешиваться в дела независимого мингерского государства.

Сами-паша все никак не мог смириться с неизбежностью казни. Болезненное покалывание, возникшее в области желудка, теперь чувствовалось в спине и в ногах, парализовало разум, сознание; от страха он ни о чем не мог думать, не соображал, что происходит вокруг, не слышал и не понимал, что ему говорят. По пути в крепость его мучила мысль о том, что он, словно дикий зверь, посажен в закрытый со всех сторон, запертый снаружи на засов арестантский фургон. Это было унизительно. Но что хуже всего, на него теперь смотрели как на невиданное животное: с особенным интересом, любопытством, порой даже с жалостью. Приговор был вынесен только что, но Сами-паше казалось, что все о нем знают.

Когда фургон въехал в ворота крепости и медленно покатил к Венецианской башне, Сами-паша увидел сквозь вентиляционную щель, что перед обращенным на запад зданием османской постройки, где находились самые большие камеры и где вспыхнул бунт, рядами разложены мертвые тела. Равнодушно сосчитав их (двадцать шесть), он обратил внимание на то, что поодаль жгут тюфяки, одеяла и прочие вещи, принадлежавшие умершим узникам тюрьмы и изолятора, и оттого двор затянут густым вонючим дымом. После того как шейх Хамдуллах отменил карантинные меры, а работавшие у огневой ямы солдаты Карантинного отряда разбежались, желающие сжигать вещи умерших делали это самостоятельно. Так поступало и начальство тюрьмы.

Неподалеку от мертвецов, разложенных в строгом порядке и ожидающих вечера, когда за ними приедет покойницкая телега, лежали умирающие, человек семь-восемь. Кто скорчился на тюфяке или простыне, кто валялся прямо на камнях, которыми была вымощена земля в крепости. Несчастные бились в конвульсиях, исходили рвотой, кричали от боли. Случилось то, чего больше всего боялись: чума охватила всю тюрьму, все ее здания. Сами-паша догадался (подсказал опыт), что этих больных снесли во двор, думая, что они все равно скоро умрут и вечером их трупы заберет телега.

У ворот крепости, ее тюремной части, стояли верные шейху Хамдуллаху охранники, но на тюремном дворе людей в форме Сами-паша не увидел, все разбежались.

Когда фургон ненадолго остановился (что-то преградило ему дорогу), двое из распоряжавшихся теперь на тюремном дворе заключенных, подойдя к нему вплотную, принялись о чем-то спорить – в первый момент Сами-паша даже не понял, на каком языке. Они были так близко, что он чуял их запах и слышал их хриплое дыхание. Потом фургон снова тронулся в путь, а Сами-паша подумал, что если бы эти бандиты знали, как близко от них находится бывший губернатор, то, пользуясь нынешним хаосом, вполне могли бы вытащить его из повозки и повесить, прежде чем до этого дойдут руки у людей шейха Хамдуллаха. На подъезде к Венецианской башне паша снова увидел трупы жертв чумы, на удивление аккуратно уложенные в четыре ряда по четверо, и с грустью понял, что они не вызывают у него никакой жалости.

Смертный приговор превратил его в законченного эгоиста. Зрелище чужой смерти не огорчало его – возможно, потому, что свидетельствовало: загробный мир действительно существует и по пути туда он не будет одинок. В голове пульсировала единственная мысль (она-то и делала его эгоистом): как же остаться в живых? Надо найти перо и бумагу и отправить письмо консулу Джорджу.