Но, едва оказавшись в своей камере, окрашенной морем в странный синий цвет, Сами-паша горько, навзрыд заплакал и долго не мог успокоиться, молясь про себя, чтобы никто его сейчас не увидел. Наплакавшись, Сами-паша лег на охапку соломы в углу и, по милости Аллаха, смог на десять минут уснуть. Во сне он видел, что вышел на свободу и вместе с матерью, держа ее за руку, гуляет в саду тети Атийе. Сад был полон мягкого желтого света, в нем росли ромашки и стоял колодезный сруб. Мама показала ему на во́рот колодца: там сидела, скребя по вороту когтями, огромная ящерица, но она была не страшная, выглядела дружелюбно.
Проснувшись, он обнаружил, что скребущие звуки производит огромный краб, пробирающийся по неровным камням и трещинам ближней к морю стены. На душе у Сами-паши стало полегче: он решил, что краб – это знак, говорящий о том, что его не только не повесят, но скоро освободят, ведь если бы его в самом деле собирались казнить, то после приговора не отправили бы в эту камеру, а посадили бы в подвал Дома правительства.
В соответствии с мингерской Конституцией, все основные статьи которой были подготовлены Сами-пашой, смертный приговор приводился в исполнение после того, как его подпишет премьер-министр, то есть Ниметуллах-эфенди. Тот, разумеется, не будет ничего подписывать без позволения шейха Хамдуллаха. А шейх, старый друг Сами-паши, с которым тот в первые годы на острове беседовал о поэзии и о книгах, смирит свой гнев и раздражение, подпишет положенный ему на стол указ о помиловании, и Сами-паша преспокойно выйдет из крепости и вернется в Дом правительства, в свою комнату. По пути он не будет торопиться. Когда к нему зайдет Ниметуллах-эфенди, Сами-паша поблагодарит его за помилование и заведет речь о поэтическом сборнике шейха Хамдуллаха «Рассвет». Если бы его хотели повесить, то не посадили бы в эту камеру, да и этот милый, задумчивый краб не выбрался бы из моря, чтобы его навестить.
Утешали пашу и мысли об оставшихся в Стамбуле жене и двух дочерях. Его супруга за пять лет так и не собралась приехать на Мингер, находя для этого всевозможные предлоги и отговорки («Приеду на следующем пароходе», «Отец заболел»). Она полагала, что у нее есть на это право, раз она дочь паши; Сами-паша сильно на нее сердился, но теперь то и дело почему-то представлял себе, как с женой и дочерьми сидит на берегу Босфора, в Ускюдаре, греясь на солнышке и ни о чем не думая. И Марика в этот момент как будто тоже в Стамбуле.
Когда шейх Хамдуллах его помилует, Сами-паша ни за что не будет сводить счеты со старыми врагами, помирится с консулами, станет держаться подальше от политики, женится на Марике и заживет с ней, ни во что не вмешиваясь, в белом домике на одной из ведущих к морю извилистых улочек Оры или неподалеку, в Дантеле. Почему он не сделал этого раньше? И еще он горько раскаивался в том, что плохо обращался с Марикой. Однажды ночью, выпив коньяка, он позвал кучера Зекерию и пригласил Марику прокатиться с ним по ночному городу в бронированном ландо. Она была очарована прогулкой в лунном свете, Сами-паша ясно это видел. И все же он больше ни разу не брал Марику покататься под луной, хотя она и просила, – боялся, что пойдут слухи. Теперь он сильно злился на себя за это.
Вдруг дверь камеры открылась. Очнувшись от мечтаний, Сами-паша встал, чтобы приветствовать шейха Хамдуллаха, но увидел перед собой с давних пор знакомых ему тюремщиков и все понял. «Я хочу совершить намаз, – сказал он с удивившим его самого хладнокровием. – Куда пройти для омовения?»
Из-за эпидемии обе крепостные мечети (одна специально предназначалась для узников) были закрыты. Пока искали воду и молитвенный коврик, пока выбирали место для намаза и Сами-паша совершал его, так и не вспомнив полностью ни одной суры, он немного отвлекся от своего страха.
Когда стемнело, его посадили в тот же арестантский фургон, подъехавший к дверям башни. Сквозь щелку Сами-паша увидел, что черная, зловещая покойницкая телега уже въехала на двор и на нее переносят обнаженные (одежду сожгли), но разложенные в образцовом порядке трупы. Сотни ворон, рассевшихся на росшем во дворе каштане, подняли в этот момент ужасный грай. Перед бывшей янычарской казармой тоже лежали трупы, но уже кое-как сваленные в груду. В воздухе пахло не смертью, а влажной травой. По приказу начальника тюрьмы вещи умерших сжигали, но, поскольку выражение «карантинная мера» употреблять теперь было нельзя, это называли «чисткой». Несколько счастливчиков ходили по двору, укладывали трупы на телегу или просто бездельничали. Завтра, когда встанет солнце, они по-прежнему будут здесь, в этом мире, под этим небом – а его уже здесь не будет.
Сами-паша забарабанил кулаками по деревянным бортам фургона и закричал что было мочи, но никто не обратил на это внимания. Когда заболели разбитые костяшки пальцев, он опустился на пол и заплакал от гнева и отчаяния, но чуть позже приказал себе встать и приник к щелке, чтобы посмотреть на улицы Арказа – города, которым он управлял пять лет и который искренне любил. Увы, в темноте ничего не было видно.
Запахло землей, травой и водорослями. Узнав этот характерный арказский запах, Сами-паша снова расплакался, сел на пол фургона и стал молить Аллаха о спасении. Теперь он искренне раскаивался. В нем не осталось ни гнева, ни гордости, ни тщеславия – лишь раскаяние в своей глупости. Какая ошибка тяготила его больше всего? Не нужно было попусту тратить время на Рамиза, принимать все настолько всерьез, отказываться от нового назначения – вот о чем думал бывший губернатор и бывший премьер-министр Сами-паша. Когда колеса застучали по-другому, он понял, что арестантский фургон въехал на мост Хамидийе, вскочил на ноги, припал к щелке и последний раз в жизни увидел осиянную странным призрачным светом крепость, где совсем недавно сидел сам.
Читая историческое исследование, нам трудно любить или ненавидеть деятелей, о которых в нем рассказывается. Однако при чтении романа такие чувства к его персонажам возникать могут. Чтобы еще больше не огорчать читателей, полюбивших (хотя бы немного) Сами-пашу, мы не будем рассказывать о душевных мучениях, страхе смерти и тоскливых мыслях, которые терзали бывшего губернатора, пока он сидел в подвале Дома правительства, отчаянно надеясь, что шейх Хамдуллах или Ниметуллах-эфенди его помилуют, а потом слушал обращенные к нему слова имама.
Сами-паша до самого конца не терял наивной надежды на то, что шейх Хамдуллах смилостивится над ним. Даже увидев палача, он еще некоторое время тешил себя иллюзией, будто это все спектакль, затеянный с целью хорошенько его напугать. Палача Шакира Сами-паша презирал: мало того что вор и пьяница, так еще ради денег согласен на палаческую работу. При мысли о том, что под конец жизни угодил в руки эдакого негодяя, бывший губернатор едва не задохнулся от омерзения и ударил палача в спину связанными спереди руками.
– Держитесь твердо, ваше превосходительство, – ответил на это Шакир, – так, как вам подобает.
Сами-паша почувствовал, что по краям площади в темноте собрались мерзавцы, желающие посмотреть на казнь. Теперь ему уже было все равно, что они подумают о его поведении перед смертью. Какое это имело значение, если ему предстояло потерять жизнь и весь мир? На миг он взял себя в руки. Однако, когда паша уже подходил к виселице, у него подогнулись колени, и он не устоял на ногах. Тогда палач Шакир, от которого несло перегаром, вдруг, против ожидания, заговорил с ним участливо.
– Давай, паша, родненький! – ласково сказал он, словно пытаясь утешить малого ребенка. – Стисни зубы, недолго уже осталось!
Шакир надел на бывшего губернатора белый балахон, набросил на шею петлю. Решительно и смело делая шаг в пустоту, Сами-паша вскричал:
– Мама, я иду!
В самый последний миг жизни перед его затухающим взором мелькнула черная, как ночь, ворона с огромными крыльями.
Глава 68
Пока облаченное в белый балахон тело Сами-паши печально покачивалось на виселице посреди бывшей площади Вилайет (ныне Мингерской), кое-кто приходил на него посмотреть: сбежавшие из дома дети и подростки, не боящиеся ни чумы, ни смерти; всевозможные враги бывшего губернатора; греческие и мингерские националисты; некоторые из газетчиков, посаженных им в свое время в тюрьму. Мстительные родственники Рамиза из деревни Небилер принялись было славить Аллаха у подножия виселицы, но полиция прогнала их, сочтя такое поведение неприличным. В следующий раз полиции пришлось вмешаться, когда Тарксис-эфенди, которого Сами-паша когда-то посадил на четыре года за контрабанду античных произведений искусства (доказательств у паши не было, но чутье его не подвело, контрабандой Тарксис-эфенди действительно занимался), заявил, будто повешенный на главной площади не бывший губернатор, а какой-то другой человек, и чуть было не залез на виселицу, чтобы в этом убедиться.
Те же, кто любил Сами-пашу, в том числе Марика и некоторые заметные представители мусульманской и греческой общин Арказа, попрятались по домам и в страхе ждали, что будет дальше. Многие уже были уверены в том, что чума передается по воздуху.
Но это не повлияло на размах «государственного террора». Через два дня тело Сами-паши сняли с виселицы и похоронили на кладбище Нарлык среди мингерских роз. Следующим утром, перед самым рассветом, на той же виселице был повешен друг молодых лет Бонковского-паши, аптекарь Никифорос.
С греком палач Шакир обращался куда грубее и бесцеремоннее, чем с бывшим губернатором: когда у пожилого аптекаря от страха подогнулись ноги, Шакир не стал журить его или уговаривать собраться с силами, а лишь злобно бросил: «Раньше надо было думать, теперь уж поздно!» Вел он себя так не потому, что когда-то Никифорос-эфенди выгнал его из своей аптеки, поймав на воровстве (полицию звать не стал, поскольку Шакир был палачом), и не потому, что слишком много выпил накануне. Просто «государственный террор» постепенно приобретал в первую очередь антигреческую направленность. Подобно всем предыдущим правителям, Ниметуллах-эфенди и шейх Хамдуллах стали рассматривать чуму как способ запугать и выдавить с Мингера оставшихся греков, а тех, что уехали, – не пустить обратно, дабы мусульмане составили на острове большинство. Тем же самым некоторые греки объясняли и упорное нежелание властей возобновлять телеграфную связь с миром. Ведь с возобновлением пароходных рейсов в большинстве снова оказались бы православные.